Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
Чаще всего можно было поживиться на торгу у Покрова, где за ободранную дохлую собаку давали пятнадцать злотых, за кошку — восемь, за ворону — два да полфунта пороху в придачу, а за мышь — один. Сперва дивно было видеть ряды одичавших и словно бы ополоумевших торговцев, напоказ трясущих за хвосты всякую нечистую умерщвлённую тварь, отчего прежде бы наизнанку вывернуло брюхо. Казалось, не наяву всё то было, а лишь мерещилось. Но со временем торг не стал вызывать отвращения. Однако самое страшное ждало осаждённых впереди.
Одним зябким и мерклым днём, идучи из Успенского собора со службы, которую отправлял угодный полякам преемник Гермогена архиепископ грек Арсений, Балыка и Супрун увидели в канаве наполненный чем-то
Какое-то время людоедство в Кремле творилось впотай, но вскоре его уже невозможно было скрыть. Обезумевшие от голода жолнеры добивали тяжелораненых, выкапывали из могил накануне захороненных покойников, но насытиться не могли. Начиналась ловля живых людей. В жутком страхе никто из русских — ни бояре, ни их челядь — не покидали своих дворов.
Не видя иного выхода, Струсь повелел вывести из темниц всех узников, умертвить и отдать на съедение жолнерам. Несколько дней прошли спокойно. И опять осаждённых охватило безумие: в муках голода люди объедали себе руки, бросались на землю и пожирали её, грызли дерево. Во взводе Леницкого гайдуки съели своего умершего товарища, а его разъярённый родич потребовал суда, предъявляя права на мертвеца. Ротмистр, разбиравший дело, не мог вынести никакого приговора и, опасаясь, как бы не съели его самого, бежал от спорщиков, что уже схватились за сабли. Гарнизон превращался в непокорную сумасбродную стаю лютых, самих себя пожирающих зверей.
Супрун уже не мог подняться. Прихватив кое-какую утварь для обмена, Балыка поплёлся на торг в одиночку. По давней привычке наторелого купца он запоминал стоимость каждого товара. В рядах продавали человечью солонину в кадках и свежее мясо. Нога оценивалась в два злотых, голова — в три. А кварта горилки — в сорок. Балыке приходили на ум опасные искушающие мысли о том, что не приняться ли самому за доходный мясной промысел, но он старался отогнать их молитвами, не хотел брать страшного греха на душу. Намененных им загодя и припрятанных драгоценностей было довольно, чтобы умерить алчность.
К Божко подходили знакомые купцы, тоже кияне, — а их в Кремле осталось человек за двадцать, — просили нижайше кланяться от их имени пану Струсю да умолить его сдаться московитам. Балыка с силой потирал ладонью опухшее нездоровое лицо и напрямик признавался:
— Чи милуйте, чи карайте, а я ничего зробити не можу.
— Господи, допомогай же! — чуть не с плачем отступали купцы от ещё совсем недавно могущественного и удачливого Балыки.
Возвращаясь с торга и волоча ноги мимо двора главы Боярской думы Фёдора Ивановича Мстиславского, Божко увидел раскрытые ворота и в них самого набольшего боярина, поддерживаемого под руки челядью. Непокрытая голова Мстиславского была залита кровью, которая стекала по лицу и пышной бороде, капая на землю. Фёдор Иванович громко стенал и призывал на помощь. Рядом причитали две сердобольные бабёнки. Мало-помалу набегал, скапливался народишко. Подошёл к воротам и Балыка.
Один из челядинцев пылко рассказывал толпе о напасти, приключившейся с боярином. Оказалось, в терем к Фёдору Ивановичу пробрались двое молодчиков из гарнизона, стали искать съестное да невзначай натолкнулись на самого хозяина. Тот начал их совестить, но один из татей, отступая на крыльцо, схватил палку и расшиб ей голову высокородного мужа.
Словно полученную в сечи рану, Фёдор Иванович выставлял своё увечье напоказ. И хоть негусто собралось людей, чтобы посочувствовать ему, молва кругом пойдёт громкая: ежели-де первый в государстве боярин лишён заступы, прочим русским чинам, пребывающим в осаде, вовсе надеяться не на что. Выходило, не друзья, а враги Мстиславскому поляки, коль он стал их жертвою. И приглядчивому Балыке нетрудно было смекнуть,
Начавшийся обстрел вмиг рассеял невеликую толпу возле боярского подворья. Пушки долго били и по Кремлю, и по Китаю, не причинив особого вреда. Но раз на раз не приходилось.
В тот же день Балыка прознал, что грабители Мстиславского обличены: ими оказались жолнер Воронец да ловкий казак Щербина, через которого гарнизон сносился с гетманом.
По повелению Струся лиходеи были приговорены к повешению. Воронца скрыли приятели, а Щербина был схвачен и тут же изрублен на куски. Мясо досталось поимщикам.
Ночью выпал снег. Густой, обильный, пухлый. На рассвете Балыка сошёл с крыльца и направился за ворота, утопая в белых сумётах по колена. Теперь не добыть ни травы, ни кореньев. Слёзы сами полились по отёчным дряблым щекам Балыки. Его покидала надежда, что он останется жить.
Невдалеке смачно захрустел снег, послышались шаги. Балыка опёрся спиной о верею, вскинул глаза и увидел сурового пана Струся в огулярке и кунтуше с бобровой опушкою. За Струсем следовали с мрачно замкнутыми лицами полковники и ротмистры. Сбоку меленько семенил казначей Андронов, прикладывал руку к сердцу, умолял:
— Не сдавайте стен!.. Не сдавайте стен!.. Христом Богом заклинаю!.. Пощады никому не будет!..
Балыка шагнул наперехват, от слабости пал на колени:
— Панове!.. Панове!.. Рятуйте мене!.. Швидше, Панове!.. [93]
Рыцарство понурило головы и безмолвно миновало торговца. Коменданту и его подчинённым самим было впору предаться отчаянию.
2
Оправясь от полученных в схватке у Водовозной башни ранений, Шамка покинул рать и загулял в грязных кабаках казацкого Заяузья. Свои посадские не осудили его: изрядь досталось молодцу — мало что лик изувечен, но и пальцы руки, коей прикрывался от сабельного удара, отсечены.
93
...Спасите меня!.. Скорее, господа!.. (укр.).
Нрав у Шамки переменился, ране шпыня озоровал беззлобно — теперь не так потешал как баламутил, ибо не мог простить воеводам их розни, отчего погибло множество народу. И доставалось от Шамки вволю что Трубецкому, что Пожарскому. Казацкая голь в таборах чуть ли не на руках носила нижегородского шпыню за его красноречие и умение пить без передыху. Куда б ни направлял стопы Шамка, за ним всегда увязывалась гурьба дружков.
Ныне с тусклой рани на тяжёлую голову ходил он с дружками у туров и подбивал ратных на срочный приступ кремлёвских стен. Мало не два месяца миновало, как отступил Ходкевич, а Кремль ещё не был взят. Начальным воеводам снова мешали разные препоны, которым не виделось конца. Опричь того стало известно, что замирившиеся Трубецкой и Пожарский стакнулись со Струсем да изменными боярами и затеяли втихомолку долгие переговоры, потакая супостатам уступками. Вечор за кабацким, залитым хмельною влагою щербатым столом, кашляя от спёртого сивушного духа и притопывая, чтоб не застудить ноги, на чавкающем мокрой грязью земляном полу, Шамка в бога и в беса клял начальников почём зря. Много обиженного, увечного, неприкаянного народу в лохмотьях и рубище слушало его. Весь вертеп трясло от Шамкиных обличений, и голь сама была готова немедля учинить драку и со своими и с ляхами. Ладно ещё что новый дружок Шамки Грицко, который явился в таборы из спалённого ворами Чернигова, удержал буянную братию непрестанными здравицами. И до самого упою задорно раздавался его голос в полутёмном и заплёванном кабаке: