Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Одним святым Сергиевым духом держится Троица. Аще я умолчу о сём, то камение возопиёт, — закончил, тяжко вздохнув, келарь.
— Сокрушаться и нам заедино с тобою, — посочувствовал Шуйский, сохраняя печаль на лице, но в голосе его уже не было и следа безысходности. — Излияся фиал горести на всякого из нас. Дорога нам Троица, воистину мила, но ей без Москвы не бысть. Воспрянет Москва — воссияет и Троица. Без вспоможения её не оставим. — Шуйский на мгновение замолк, выпрямляясь и стараясь обрести величественную осанку, словно сидел на троне. — Токмо... Токмо ныне о Москве пущая наша печаль.
— Видит Бог, — оборотился к иконам келарь, — на Голгофу, аки и
— По былой цене хлеб уступишь.
— Льзя ли? Братию же по миру пущу! — воспротивился Палицын, с лица которого сразу сошла херувимская просветлённость, и оно напряглось и затвердело.
— Сук под собой сечёшь, кесарь, — грозно вступился за келаря Гермоген и стукнул посохом об пол. — Жаден ты на своё, да вельми щедр на чужое. Себя подымаешь, а других опускаешь. Доброхотом всё одно не прослывёшь!
— Не повелеваю, а молю, — беззащитно помаргивая глазками, пошёл на попятную смутившийся от такой злой отповеди царь, но тут же и примолвил твёрдо: — Воля ваша положить цену, а больше двух рублёв за четь никак не можно. — И, вспомнив яростную толпу, вдруг затопал: — Вы тоже погибели моей ждёте!
Глядя мимо царя, патриарх поднялся и стал креститься:
— Буди, Господи, милость Твоя на нас, яко же уповахом на Тя!..
3
После обеденной трапезы великий государь хотел пройти в опочивальню, но внезапно явился брат — Дмитрий Иванович, тонкогласый, белолицый, с ухоженной бородкой, в прошитом золотой нитью блескучем кафтане и польских сапожках на высоком каблуке, не по возрасту и дородству вздорен и вертляв.
— С чем пожаловал не к поре? — недовольно спросил брата уже полусонный Василий Иванович.
— Побожусь, в изумление придёшь, — наливая в царскую чарку романеи, сказал единокровник.
— Недосуг мне, не томи. Ныне все беды на мою голову.
— О племянничке твоём речь, о князюшке Михаиле, — с настораживающей вкрадчивостью и едкостью, женоподобно кривляясь, пропел Дмитрий Иванович. — Нахваливал ты его: мол, удачлив, и резв, и умён, едина, мол, наша надежда. А сказывали мне, будто стакнулся он со свеями, к коим ты его послал, и порешили они тебя с престола скинуть. И ещё сказывали, рязанец Прокофий Ляпунов [18] , прежний болотниковский-то потворщик, за раскаяние в думные дворяне тобой возведённый, уже принародно его в цари прочит: вот-де такому молодцу и царём быть!
18
Ляпунов Прокопий Петрович (?—1611) — думный дворянин, возглавлял отряд рязанских дворян, примкнувший к восстанию Болотникова. В ноябре 1606 г. перешёл к Василию Шуйскому. В 1610 г. участник свержения Шуйского и организации первого земского ополчения 1611 г., глава земского правительства. Убит казаками.
— Напраслина, — вяло махнул длинным рукавом царь. — Моей воле Скопин послушен, мне единому прямит.
— А чего ж он в Новгороде-то засел с наёмным войском? Не измора ли нашего ждёт?
— Про князя Михайлу мне всё ведомо, не таков он, чтоб мешкать. Скоро на Москве будет.
— Вот и оно, что на Москве! Ой не оплошать бы с твоим любимцем-князюшкой! Уж я-то тебе ближе...
— Не мнишь ли ты сам соперника в нём? — сверкнул лукавыми глазками царь.
Дмитрий
— Тешься, тешься надо мною! — с обидчивой уязвлённостью и чуть ли не со слезами вскричал он. — Я нежли со злым умыслом к тебе? А ты меня равнять с недозрелым юнцом. Пошто такая немилость?
— Полно, брате, — умиротворил его царь, погладив по руке. — Ступай с богом, не держи на меня обиды. Кто же мне милее-то тебя?
Когда успокоенный и довольный Дмитрий Иванович ушёл, великий государь ещё некоторое время стоял посреди палаты, крепко задумавшись.
И единственно отрадной среди тяжких дум его, словно яркая просинь среди обложных туч, была мысль о племяннике.
Как изъеденная ржой непрестанных козней, отравленная ядом изворотливости и лжи, рано одряхлевшая от суетных метаний, но всё-таки жаждущая покаяния душа тянется к очищению, так и Шуйский льнул к мужественной и чистой молодости своего племянника. Весёлый на пиру и удалой в сече, покладистый в дружеском споре и верный в слове, рослый и сильный, тот любил и в других такую же открытость и простосердечие, широту и отвагу. Воля, раздолье, конь и тяжёлый палаш, к которому приноровилась его рука, — это была для него истинная жизнь.
Но Шуйский дорожил племянником не только и не столько за это. Стиснутый боярским своеволием и почти смирившийся с ним, подавленный духовно, растерянный от неуспехов, он обнаружил в своём побочном родиче не одни великие ратные задатки, но и прирождённый дар прозорливо мыслить и дерзким, однако разумным решением преодолевать всякую безысходность.
Словно хмель, что обвивает здоровое цветущее древо, обретая опору и вытягивая его соки, слабый властитель цеплялся за племянника, питаясь его разумом и стойкостью.
Никогда бы Шуйский не сумел уломать боявшихся осложнений с поляками больших бояр, чтобы они дозволили обратиться за помощью к свейскому королю Карлу, если бы его не надоумил и не наставил на это племянник.
Самого Шуйского страшила всякая близкая связь с чужеземцами. В правление Годунова он диву давался, как тот ловко налаживал сношения с английской королевой, датским принцем, немецкими торговыми людьми, но втайне осуждал его: одно оттого смущение на Руси. Зело уж по-бесовски непристойно, бойко и разгульно вели себя чужеземцы на Москве в своих срамных коротких одежонках. С блудовскими ужимками распутный наёмник из Парижа Яшка Маржерет чуть ли не на венец царю Борису усаживался, гоголем в царских палатах расхаживал, девок за бока прилюдно пощипывал. Да то и не диво, ежели, по слухам, его король Анри сам бесу и поныне служит, предав свою гугенотскую веру. Ишь, плут, проглаголил: «Париж стоит обедни» и поцеловал проклинаемый же самим католицкий крыж. Ни святынь своих не почитают, ни самих себя. Некий захудалый аглицкий купчишко эвон что о своём короле Иакове изрёк: «Наимудрейший дурак во всём христианском свете». В обычае у них насмешничать, распутству предаваться да насильничать. Гишпанские вон владыки только и знают что костры палят, по всем своим землям ни про что ни за что тысячами жгут людишек. Чего уж их судить! Великий Рим в смраде погряз, поганых иезуитов расплодя. Довелось Шуйскому зреть их злодейские лики при Гришке Отрепьеве: одним обличьем устрашают. Вся зараза, вся погань нечистивая, того и жди, Русь затопит. А ей бы, матушке, покоя да тишины ноне. Но как запереться? Как отгородиться? Непонятная, странная, чуждая жизнь вершится там, за пределами его царства, насылая нехристей и нечестивцев, проходимцев и разбойников, отравителей-лекарей и воров-самозванцев.