Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— А где же Еремей? — спросил он о хозяине, садясь на лавку.
Перестав уставлять стол чашками с мочёной брусникой и пластовой капустой, мёдом и рыбными пирогами, Дарья снова чуть не заплакала.
— Уехал непутёвый, — горько отозвалась она. — Как ни умоляла, уехал. Ещё по осени с монастырской да своей солью подался в Троицкую обитель. Вон уж сколь прошло — ни слуху, ни духу. А время-то ныне лютое.
Лоб её с крупными оспинами наморщился, только что расторопно двигавшая посуду, она обессиленно опустилась на лавку, устало сложила руки на коленях.
— Иван-то с Фёдором куда
— Куды им подеваться: добытчики своего не упустят! В лесу, чай. Самая пора для них вдосталь дровами запастись для варни. В лесу и пребывают, от всякого лиха в стороне. Смута их не касаема...
В словах сестры Кузьме послышался укор, словно она винила братьев за безучастие ко всему, опричь своего промысла. А ведь братья, поставив себе новые хоромы, отказали ей отцовский дом, не обошли заботой. Неустанно бы благодарить должна. Однако вот оставили же её без защиты в такую злую пору, когда она оказалась одна, и Дарья, верно, была обижена на них.
— Со двора не выхожу, — продолжала она. — Шумят, палят кругом. Так бы и затворилась в погребице. Что деется — не разумею. И Фотинку пытаюся удержать, а он, здоровенный бес, всё наружу рвётся, отца искать собирается. Бычище бычищем, осьмнадцатый год, а в полный разум-то не вошёл. Женить бы его... Ты-то, братка, к нам с какой оказией?
— С войском я тут. При обозе, при кормах поставлен.
— Никак не уймутся наши. Ай поделом им! Но и, суди сам, тяжкое настало житьё. Соляные колодцы у нас совсем оскудели, рассол жидок, варни пустеют. Мыкаются мужики, а тут на них побор за побором...
Дарья говорила и говорила, а перед глазами Кузьмы мерцали, колеблясь, огоньки свечей, и мнилось: мелькают бесчисленные грузные бадьи с густым едучим раствором, скрипят ржавые, залепленные соляной сыпью цепи на колодезных воротах и стекает по краям прочерневших колод жижа, которая выплёскивается из бадей. Одна за другой виделись продымлённые, душные клети-варницы, где над огромными закопчёнными сковородами с кипящим рассолом густо клубятся испарения, и работный люд в таких же прожжённых зипунишках и шубейках, как у недавно спорившего рыжего старичонки, суетится у огня, поправляя горящие плахи и задыхаясь от ядовитого смрада и дыма. Виделся ему среди варщиков и его отец с измазанным сажей озабоченным лицом и большими, в язвах, хваткими руками, успевавшими всё делать ловко и сноровисто.
— Да что ж я! — вдруг всплеснула руками Дарья. — Совсем гостя забаяла. А ты и не ешь.
— Нет ли у тебя, сестрица, калёной соли, — попросил Кузьма. — Дюже её маманя любила.
— Как не бывать! Вон в солонке-то. В Страстной четверг нажжена.
Кузьма взял щепоть, круто посолил краюху, откусил — прижмурился, как в детстве. Не зря калёная соль считалась лакомством. Готовили её из обычной, заворачивая ту в тряпицу, смоченную квасной гущей, и помещая в старый лапоток, который клали с краю на поленья в печь. После обжига соль становилась черно-серой, пропадали в ней жгучая острота, горечь и едкость, и никуда она особо не была годна, только на пасхальное варёное яйцо да свежую краюху. Собираясь в дальнюю дорогу, русский человек обязательно совал в котомку вместе с хлебом и коробушку этой не сравнимой
— Отвёл душеньку, — наконец сказал Кузьма, дожевав кус. — Слаще сольцы балахнинской, сестрица, ничего нет. А уж у тебя она самая сладкая.
— Неужто уходить собрался? — догадалась сразу сникшая Дарья.
— Не моя воля.
— Справься, где будешь, о моём непутёвом-то. Не вовсе же запропал он.
— Порасспрашиваю, — пообещал Кузьма, загодя жалея сестру за её простоту и обманную надежду: уже наслышан он был о жестоких сечах в тех местах, куда отправился отважный балахнинец.
Фотинка со слюдяным фонарём проводил Кузьму к возу.
— Дядя Кузьма, — пробасил он, неуклюже потоптавшись у розвальней, — не забудь про меня, покличь, коль нужда случится.
— Мать береги, — сказал Кузьма.
— Али за недоумка меня почитаешь? — обиделся детина.
— Добро, — сдался дядя. — Токмо пока не покличу, жди. Тятьку, слышал, искать замыслил.
— До Суздаля съезжу, поспрошаю.
— Не ездил бы, обождал.
— Я сторожко. Не мог же тятька бесследно пропасть.
— Ныне всё может приключиться. А мать надолго не оставляй.
— Ино разумею, — усмехнулся племянник.
— Гляди, Фотинка, не балуй. Ныне-то едва за свою удаль головой не поплатился.
— Волком не буду, а и овечкой тож.
— Гляди!..
В навалившейся темноте, чуть подсвеченной снегами, тускло помигивал красноватый свет в волоковых оконцах, у острога метались огни смоляных факелов. До полночи было ещё далеко, и никто не спал в переполошённом городе.
Кузьма ехал к своим обозникам и думалось ему о рыжем старичонке и вспоминались язвительные слова: «Пошто же ты за нас вступился?» А как же можно было иначе, если все мужики тут, в Балахне, для Кузьмы свои? Одна соль всех единила, та самая солюшка, что, губастой волной настывая, инеем сверкала на стенах варниц, мутными сосульками свисала. Та самая, без которой и хлеб — не хлеб. Та, что кормила и одевала.
3
Первый воевода Нижнего Новгорода князь Александр Андреевич Репнин нисколько не подивился привезённой Алябьевым вести о новой угрозе. Ведая, что, не сумев в начале лета с налёту взять Москвы, тушинский царик стал захватывать окрестные города и даже проник в глубинную Русь, чтобы отсечь столицу от питающих её земель, воевода был уверен: великое столкновение с тушинцами неминуемо. Взяв Нижний, им легко было бы утвердиться на всей Волге, ибо тут сходились ключевые пути восточной части Руси, отсюда можно протянуть захватистую длань к просторам, лежащим перед Каменным Поясом, и дальше — к Сибири.
Дерзкие разбойные ватаги постоянно рыскали в округе, притягивая к себе всех, кто ещё не утишился после недавнего подавления бунта Болотникова. Они скапливались и ниже по Волге, где их никак не мог разогнать воевода Шереметев, и выше, захватывая ярославские и костромские пределы; они надвигались с востока из глухих черемисских лесов, а тем паче с запада, опьянённого лихими налётами и разгулом. Стычки с ними не прекращались с той поры, как после осенних непролазных хлябей установились дороги.