Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Ано малолюден Нижний, — уже всё прикинув, приступил Кузьма к самому главному. — Едва ль три с половиной тыщи дворов в городу, на посадах и слободах. Годных мужиков в рать стянуть — от силы тыща, а то и мене; по уезду бы даточных побрать. Да и людишки голы. Ни бранной снасти, ни припасов не хватает. Стало быть, деньги надобны. И большие. Пуще того печаль: нет у нас ни единого вожатая, кому заобычно ратно устроение. Репнин хвор, Алябьев нерасторопен, иные все мельче. Ни один из наших служилых чинов не годится.
— Такожде
— Я-то? — отвлёкся было Кузьма, но не принял неловкой шутки, не утерял деловитости: — С чужа доведётся звать. Да беда, перевелися воители. Ведаю из достойных мужей токмо одного — князя Дмитрия Михайловича Пожарского. Его надо кликать. Храбр и честен князь. В пожжённой Москве до упора стоял, последним из неё ушёл, да и то не по своей воле — ранен был. Всяк наслышан о том...
— Не пойдёт князь! — вконец разуверился в затее Кузьмы Савва.
— Должен пойти, — не поколебался Кузьма. — А пойдёт — и дворяне, и дети боярские пойдут. Вот и войско.
— Бог весть, — развёл руками протопоп.
На Кузьму пахнуло невыветрившимся ладаном.
— Пойдёт! И ты пособишь в том.
— Яко же, Козьма-свете?
— С печерским архимандритом Феодосием перетолкуешь, умолишь его съездить к Пожарскому, призвать князя к нам.
— За оным и пришед к ми еси?
— За оным.
— Пойдём-ко охладим чрево кваском. У мя добрый квасок, ядрён, — хотел уклониться от пустого разговора протопоп, лоб которого вдруг заблестел обильным потом.
— Выходит, токмо на амвоне ты ёрой, токмо словесами пылишь, на кои и наш приходской батюшка тороват? — не пощадил почтенного сана протопопа Кузьма, но укорил не с гневной досадой, а с холодной горечью.
Всё доброе, что ценил в Кузьме, вмиг забыл обиженный протопоп. Не осталось и слединки от его спокойного благодушия, что уже давно привилось к нему обиходным церковным навыком назидать и наставлять, а никогда не быть поучаемым:
Лицо Саввы налилось кровью, щёки затряслись, борода воинственно вздёрнулась.
— Убодал еси! Осудил еси! Не яз ли за тя повсегда горой? Не яз ли ти благоволю? Дружбу с тобой веду, семейству твоему покровитель? Ох, не изрыгай, Козьма, напраслину! И рассуди, нешто мы с архимандритом отважимся своевольничати, нешто потужимся без благословения патриаршего? Ермоген — наш владыко и наш предстатель пред Господом: благословит на деяния — сил не пощадим. Слава Богу, церковь покуда на незыблемых устоях ся держит!
— Пошлём к Ермогену, — не уступил Кузьма. Выдержка не изменила ему, и он ничем не показал, что дрогнул или растерялся. Видно, загодя приготовился к противлению протопопа, раз обдумал и худший исход.
Распалившийся Савва внезапно сник, в остолбенении уставился на Кузьму.
— Полонён же Ермоген,
— Надёжного человека пошлём, Родиона Мосеева. Он уже хаживал, не устрашится.
— Буди ж, Господи, милость твоя на ны, — перекрестился протопоп.
Трудно было довести до каления Савву, но и отходчив он на диво, умел и людям прощать и себе, не зря же прозывался в Нижнем миротворцем. Как ни в чём не бывало, Савва потянул Кузьму за рукав:
— Пойдём-таки, Козьма-свете, изопьём кваску-то. Жажда томит. Уж не посетуй на мя — от жажды воспалился.
Безо всякой охоты Кузьма пошёл за протопопом. Дорогою явилась мысль о Фотинке: вот кто в самую пору сгодится, близок был к Пожарскому, поможет упросить князя. И Кузьма озаботился тем, как поскорее известить племянника, чтобы он спехом прибыл в Нижний.
2
Напитанная застоялым зноем июльская ночь тяжело нависла над безмолвным нижегородским кремлём. Пелена облачной мути заслоняет звёзды. Ни освежающего дуновения ветра, ни собачьего лая, ни единого огонька — всё замерло в недвижности сонного обморока, всё пребывает в отрешённости и забытьи глухой ночной поры.
Подняты подъёмные мосты у проездных башен, накрепко заперты ворота, опущены грузные запускные решётки и завешены деревянными щитами боевые окна — проёмы между зубцами на стенах. Кремль отгородился от всего мира, чтобы никто не мог помешать его заповедному покою. Но всегда наготове укрытые в башнях затинные пищали, и терпеливо ждёт своего часа установленная на широком раскате могучая пушка «Свиток».
С дозорной вышки на Часовой башне молодой сторожевой стрелец Афонька Муромцев осовело вглядывается в смутные очертания строений внутри кремля, угадывая рядом с куполом ветхой Архангельской церкви тесное скопище кровель воеводского двора, окружённого тыном. Полное спокойствие там.
Афонька переводит взгляд на невидимую Дмитриевскую башню, пытается разглядеть идущую от неё через весь кремль в подгорье к Ивановским воротам Большую мостовую улицу, но все его старания напрасны.
Стрельца одолевает дремота, глаза слипаются. Но спать нельзя — надо дожидаться смены, а Афонька хочет показать своё радение.
Он расстёгивает кафтан, почёсывает потную грудь и томительно размышляет, чем ещё занять себя и тем убить время. Потом вяло переходит мимо вестового колокола на другую сторону и долго прислушивается к тишине, внимая слабому журчанию речушки Почайны, бегущей в овраге неподалёку от стен. Больше нет никаких звуков, даже на Волге, в которую втекает Почайна, — тишь глубокая, бескрайняя, нерушимая, сколь ни вслушивайся.
Афонька переминается с ноги на ногу, гонит дремоту скрипом настила. Пустая затея — сон валит неодолимо.