Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Нету уже у меня поручной.
— Ухоронил, плут! Двор твой разворочу, а поручную отдашь. По доброй воле она писана, а нонь моя воля ина.
— Езжай в Мугреево. Там она. У князя Пожарского.
— У кого? — изумился Богомолов и осёкся. Он растерянно стал озираться вокруг, ища сочувствия.
Но всюду взгляд его натыкался лишь на озороватые усмешки.
Вот уж не думал не гадал расчётливый торговец, что попадёт впросак, когда его, как и других имущих людей, Кузьма, ссылаясь на Спирина и строгановских приказчиков, склонил дать поручную запись о денежном вкладе на ратное устроение. Деловые бумаги обычно хранились в земской избе, и при желании
— Ловко же ты нас всех повязал, — сумрачно сказал, придя в себя, Богомолов. — Даром не сойдёт тебе то. Отступятся от тебя старшие, Минин.
— Старшие отступятся — молодшие возьмутся, — отозвался Кузьма, но, услыхав, что по толпе прошёл шумок, обратился ко всем: — Молено сберечь богатство, да можно и потерять его. Есть кому зариться. Нагрянут супостаты и в нашем городе сотворят то ж, что и в прочих. Устоим ли в одиночку? Без вселюдского честного ополчения не устоим. Пошто ж скупиться? Завтра сход учиним. Завтра общей волей всё порешим...
Богомолов слушал Кузьму вполуха. Он уже думал о Спирине.
Его заела щедрота приятеля. И не хотелось ему себя уронить перед ним, не хотелось на посмешище прослыть скаредом.
— Двести рублёв! — мотнув головой, вскричал он. — И князь Пожарский про то ведает. А я триста даю!..
Когда народ схлынул с паперти, на ней осталось только два человека: Кузьма и стоящий от него поодаль Биркин. Стряпчий начальственно поманил старосту к себе. Кузьма подошёл.
— Поведали мне, ты у Пожарского был, — как бы нехотя разомкнул тонкие губы Биркин, показывая, что он только из-за крайней надобы снисходит до разговора с Кузьмой. — Не намекал ли князь о моих с ним перетолках? Коли служилые надумают ополчаться, собранная тобой казна должна быть у меня.
— Не тебе я подначален, — своим обычным ровным голосом отвечал Кузьма, — а посадскому миру. У него и справляйся. Да прими добрый совет: наперекор встанешь — врозь мы будем. Всему делу урон тогда.
И Кузьма, отворотясь от кипевшего гневом стряпчего, проворно сошёл с паперти.
2
Погоже да сухо было. Верно, последний такой денёк выдался перед неотвратимой Параскевой-грязнихой да порошихой. Блистало солнце, и голубели небеса, будто и не осень, а пора вешняя. И ни обнажённые дерева, ни вовсе омертвелая трава на склонах и в подножье Дятловых гор не вызывали предчувствия близкой зимы. Ещё не опал жёсткий лист с дикого вишенья, что встрёпанными купами поросло на вымоинах, и ещё скукоженными, теряющими чистый цвет кистями пыталась красоваться рябина меж амбарушками у Почайны. Только Волга насквозь прочернела от холода, и солнечные лучи отблёскивали на ней мрачно да студно.
Вытекая из Ивановских ворот на крутой съезд и с другого конца валя через торг снизу, навстречу друг другу тянулись вереницы людей, скапливались нарастающей волнующейся толпой возле земской избы. Такого скопища давно не знал Нижний. Собирались все, кто мог ходить. И расторопные мальцы уже удобно осёдлывали сучья ближних дерев, налеплялись на лубяные кровли клетей, а двое даже отважились влезть на ребристый, увенчанный маковкой с крестом, верх крыльца
Народ старался сбиваться кучками: свои к своим. Наособь — служилые дворяне и дети боярские, наособь — стрельцы, торговые гости, судовщики, монастырская братия и даже наособь — жёнки. Но все эти кучки терялись в несчётном множестве посадского ремесленного и промыслового люда: мучников, кузнецов, солоденников, кожевенников, плотников, возчиков и прочей мелкой тягловой черни. Вперёд, по обычаю, пропустили знать и почтенных старцев.
И, сойдясь всем миром, всем городом, обоими посадами, может быть, впервые за всё лихолетье нижегородцы почуяли, что все они до последнего накрепко связаны единой бедой и едиными надеждами, раз безо всякой принуды, а только по своей охоте стремились сюда. Переливались, перебегали от одного к другому незримые токи, что всегда возникают при большом скоплении народа, и возбуждение нарастало. Толпа оживлённо колыхалась.
Говор слышался отовсюду.
Больше всего шуму было там, где скучились мининские поноровщики во главе со Стёпкой Водолеевым. Пробились к ним отважный Родион Мосеев, могутные кузнецы братья Козлятьевы и Важен Дмитриев, Гаврюха, старик Подеев, иные посадские мужики.
Стёпка, распалённый, шалый, в распахнутом армяке, не страшась послухов, крамольничал в открытую:
— Не поладит сход с Кузьмой, бунт учиню. Не можно Москву в беде кинуть... Ей-богу, учиню! А по первости воеводску свору тряхану. Нашего борова-то, дьяка Семёнова, взашей из Нижнего выпихну. Аль не ему войско бы сряжать? А он бока отлёживает. Допустим ли до позорища?!
— Кабы не так? Не допустим! — горячились мужики. Но кое-кто из них трусовато пятился в гущу толпы: от баламутных речей добра не жди.
В окружении служилого дворянства, среди которого были прибывший на побывку из подмосковного войска, что осаждало поляков в Кремле, стольник Львов, богатый помещик Дмитрий Исаевич Жедринский, сын боярский Иван Аникеев, ездивший когда-то посыльным к Ляпунову, а также подьячий воеводской избы Андрей Гареев. С внушительной серьёзностью, но не без присущей ему суетливости разглагольствовал стряпчий Биркин:
— Всякий может уразуметь, за какие дела наш мясник в соборе радел. Не ляхи ему досаждают, а Заруцкий. На Заруцкого и целит ополчаться. Мяснику ли судить да рядить? Возомнил о себе гораздо...
Дворянство помалкивало: мол, там видно будет. Львов пристально, с нескрываемой брезгливостью разглядывал стряпчего.
Как всегда, степенно и неспешливо вели разговор торговые люди. Широколобый кареглазый крепыш лет тридцати, одетый, верно, ради схода в новую однорядку, с озабоченностью прикидывал:
— Припасы велики понадобятся. А мучна-то новина не добра ноне: сыра, серовата, в рот сунешь — кисло, и вся комками...
Пышнобородый сапожник Замятия Сергеев, хоть и важничал, но не скрывал радости:
— Вот уж, пра, мудёр Кузьма: сапоги-то мои впрок придутся. Боле сотни ратников вмиг обуть могу.
— Всё, гляди, с лёта пойдёт, — поддакивали ему.
— Полно-ка вам пылью порошить, — не одобрил преждевременных заглядов Фёдор Марков. — Сход всяко повернуть может. Не сглазьте.
Торговцы прикусили языки.
Постепенно говор смолкал повсюду. Толпа умялась, притёрлась, засмирела. И уже мрачнели, угрюмели лица, уже каждого хватала за сердце томительная тревога, которую было не унять ни за какими разговорами. Хмуро стояли городовые стрельцы, словно на самой строгой страже, и простодушный юный Афонька Муромцев часто хлопал веками, недоумевая, с чего его вдруг зазнобило.