Жребий Кузьмы Минина
Шрифт:
— Не перечь, Ждан Петрович, выслушаем сперва, — попросил Кузьма Болтина.
— Верно, верно, — поддакнул навострившийся Биркин.
Самозванец опять степенно помолчал и принялся за рассказ сначала:
— У злокозненного ирода Грозного был брат, коему и прихожуся сыном. Грозный рождён от второй жены царя Василия Иваныча, блудницы Елены Глинской, и кровь в нём не царска, понеже спуталась бесовка с гнилым Овчиной-Телепнёвым, от коего и понесла. А яз царя Василья внук законный, отец мой от первой его жены нарождён, Соломонии. Ради обольстившей его змеи Глинской дед сослал Соломонию
— Складна байка да зело диковинна, — в сомнении покачал головой Кузьма.
— Бредни! — отрезал Болтин.
Биркин, застёгивая пуговицы на кафтане, с боярской величавостью выплыл из-за стола. Всем надо было показать, что он тут наиважнейший чин. И с назидательной строгостью он выговорил Минину:
— Никому ты не веришь, староста, оттого и делам помеха. А мне доводилося слышать историю оную. И коли её с толком огласке предать, польза будет немалая. Народ к нам со всей земли хлынет.
— Пра! — выкрикнул, словно подстёгнутый, Бессон. — За Ерофей Егорычем множество пойдёт. Он тягло сымет, полну волю даст, а казну, что собрана на ополчение, меж неимущими поделит!
— Всяк правды ищет, да не всяк её творит, — усмехнулся Кузьма.
И тут все насторожились. В сенях раздался громкий топот, послышалась ругань. Дверь распахнулась настежь. В избу скопом ввалились оружные люди, среди которых Кузьма сразу углядел кормщика Афанасия. Наконец-то он привёз смолян! С одежды их мелкой крупой осыпался снежок.
— Челом вам бьём, люди добрые! — отвесил поклон нижегородцам разрумянившийся от холода Кондратий Недовесков. — Пошто у порога мужиков с дрекольем поставили? Еле мы прорвалися. Ишь бережётеся!
Он обвёл всех весёлым благодушным взглядом и вдруг вскинул брови от изумления, увидев того, кто выдавал себя за царского отпрыска:
— А, Ерошка! Отколь тут еси? В Арзамасе мужиков смущал, ноне в Нижнем принялся. Мало тебя батогами угощали!
Самозванец по-заячьи прытко рванулся к двери, сшиб с ног остолбеневшего Бессона, повалился сам.
— Чтоб в Нижнем завтра духу твоего не было, а то не поздоровится! — бросил ему Кузьма и устыдил Бессона: — Ты, радетель, спьяну пень с колодой не путай. Потешников у нас в городу и без тебя избыток.
Смоляне захохотали. Незадачливые Бессон с приятелем мигом поднялись и, не глядя друг на друга, выскочили наружу.
— Гораздо запорошило на воле-то? — как ни в чём не бывало спросил Минин Недовескова, сбивающего с рукава кафтана снег.
— Знатно порошит, — тут же отозвался он. — Афанасий наворожил нам погодку лихую!
4
В Гаврюхину бобыльскую избёнку пожаловали нежданные гости — Огарий со
Горазд был Огарий зубы заговаривать, ловок был печали красным словом отводить, но и Степанка оказался не менее речист. Правда, у него словеса вились на свой лад.
Острое лицо с голубыми кроткими глазами, прямые льняные волосы до плеч да нездоровая худоба выдавали в нём натуру чуткую и самоотверженную. Он попал в Нижний из Усолья на Вычегде и был писцом у строгановских приказчиков.
Чудно говорил Степанка, поглядывая, как Настёна теребит простенький малиновый накосник на конце своей туго заплетённой косы:
— Всё, всё на свете любовию крепится. И человек без Любови пустёхонек, порожня утроба. Нет в нём без Любови упоры. Красно ли солнышко, месяц ли ясный, цветы лазоревы, снеги белые, воды текучие, ветры вольные — всё любовь его, всё услада. А чрез чего высшее блаженство любови постигается? Чрез песнопение.
— Будто бы! — с лукавым смешком подковыривал Огарий. Ему нравилось шутливо перечить Степанке, вызывая его на полную откровенность.
— Сам изведал, — страстно втолковывал писец. — Певчим в церковном хору был, в сольвычегодском храме Преображения. Архимандритом Иваном Трофимовым Лукошниковым на то благословлён. И Микитой Григорьичем Строгановым, покровителем нашим, отмечен. Да оказия вышла: горло застудил. У нас стужа така, что дерева ломат. Вот и не уберёгся. Хоть плачь.
Степанка часто заморгал, будто на самом деле плакать собирался. Отворотясь, смотрел в муть узкого волокового оконца, затянутого соминой кожей. Несколько раз глубоко вздохнул.
— Знаменны распевы-то душу вывернули, — продолжал он. — Наново народился. В пении ох силища! Пою, и всё красно ми. Всё баско. В нём, пении, извечность. Посему и любовь оно... А каки песнопения были! «О колико блага», «Во вертело веселился», «Светися, светися, новый Иеросалим» да ины. Запоем согласно, ладом стройным и ровно в небеси витаем. Из храма опосля выходим, и не по земле, а над нею, по аэру плоть наша парит. Баско! Всё мило, всё отрадно...
И Степанка даже попробовал запеть высоким голосом, но сорвался и смущённо сказал:
— Хотел было. Да негоже песню губить.
Огарий смешливо поглядел на него, потом на умилённую Настёну и посыпал сольцою:
— Всяк на свой лад юродит. Не зря речено: «Хотяй быти мудр в веце сем — юрод буди».
Однако добродушный Степанка не обиделся. Тихо улыбаясь, заправил за ухо прядь рассыпавшихся волос, молвил покладисто:
— В благих поступках притворства нет.
— А яз помышлял, — признался Огарий, — халдеем стать, в церквах в пещном действе играть благочестивых отроков, — он бросил усмешливый взгляд на Степанку, — в пещь огненну сажать. Была б у мя юпа да колпак долгий — турик, и уж яз сам бы испотешился и посмешил люд честной... Благи деяния днесь не словеса красны, не ублажение своё, а подвиги ратны. Не любовию же безмерною ворога одолевают.