Жрецы и жертвы Холокоста. Кровавые язвы мировой истории
Шрифт:
Меня, начиная с 1959 года, когда я его впервые прочитал, тревожило это стихотворение Бориса Слуцкого. Но всю сложность, глубину и противоречивость его я понял только в нынешней старости.
Борис Слуцкий — честный поэт, находившийся в эпицентре всех социальных и национальных веяний — русских, советских, еврейских, попытался в этом стихотворении внятно выразить всю сложность еврейской судьбы. Он бесстрашно принимает (или, по крайней мере, не отвергает) упрёки мировой и русской истории, когда перечисляет действительные пороки еврейства: «они солдаты плохие», «люди лихие», «Абрам торгует в рабкоопе», «евреев не убивало — все воротились живы»… Это — почти набор антисемитских обвинений — анекдотов, наветов, слухов, сплетен… Но честный поэт Слуцкий не возмущается, не кричит в истерике «антисемитизм!», «черносотенство!», он со спокойной
Вот он сам. Его душа, распахнутая в стихах. Его судьба, непохожая на судьбу «Абрама», торгующего во время войны в рабкоопе; непохожая на судьбу евреев, укрывшихся в тылу, на судьбу евреев, которые и «люди лихие» и «солдаты плохие», не похожа на судьбу чуть ли не всей «особой расы». «Не воровавший ни разу, не торговавший ни разу» — но почему мир не хочет видеть этой его единоличной искупительной честности, его офицерской мужественности, его, в конце концов, советского патриотизма? А сколько горестной иронии в последних строчках: «пуля меня миновала» — для чего? — для дальнейшей жизни после войны?! — да нет, всё гораздо сложнее, для того, чтобы «навет» на еврейство был абсолютным, безо всякого исключения:
чтоб говорилось не лживо, евреев — не убивало, все воротились живы!Даже его личная удача — остался жив — ложится на антисемитские весы истории, потому что мир убеждён в порочности «особой расы», «избранного народа». А это уже разговор с судьбой, вымаливание милости у немилосердного, страшного и карающего Бога евреев Ягве. Моление, похожее на моление Авраама о том, чтобы ревнивый Бог Израиля простил утонувшие в грехах и непослушании ветхозаветные города Содом и Гоморру, поскольку в них всё-таки есть среди тысяч достойных только «заклятия» несколько праведников. «И подошёл Авраам и сказал: может быть, есть в этом городе пятьдесят праведников? Неужели Ты погубишь и не пощадишь места сего ради пятидесяти праведников в нём? Не может быть, чтобы ты погубил праведного с нечестивым… Судия всей земли поступит ли неправосудно?» (Бытие, 18).
Поэт возвращает нас к спору, длящемуся сорок веков, начало которому было положено в мошенническом и трогательном молении Авраама, чтобы грозный Ягве помиловал ради горстки праведников целый город грешников.
Свято место пусто не бывает. И недаром Борис Слуцкий, выросший в эпоху воинствующего атеизма, вспомнив отринутого историей ветхозаветного Бога, поставил на его место другой, более понятный образ:
Мы все ходили под Богом. У Бога под самым боком. Он жил не в небесной дали, его иногда видали живого. На мавзолее. Он был умнее и злее Того — иного, другого по имени Иегова, которого он низринул. Извёл, пережёг на уголь, [6] а после из бездны вынул и дал ему стол и угол.6
«всесожжение», «Холокост» — по отношению к Ягве! — Ст. К.
Этому земному Богу Слуцкого свойственны и «всевидящее око», и «всепроницающий взгляд» — все забытое, ветхозаветное и вдруг всплывшее из доисторической вавилонской бездны.
Интересно, что Сталин в стихах русских поэтов той же эпохи (Исаковский, Твардовский и др.) изображён как понятный людям земной человек, как суровый, но справедливый отец, как народная надежда, в крайнем случае, как полководец
VII. От Розенберга до Валленберга
На деле существуют только два национализма: немецкий и еврейский.
В поистине эпохальном романе Томаса Манна «Доктор Фаустус» есть одна сцена, всегда привлекавшая моё внимание. В маленьком городке — в сердце Германии — встречаются два человека, а если точнее, то два символа: гениальный и полубезумный немец — композитор Адриан Леверкюн и парижский импресарио, в прошлом бедный польский еврей Саул Фительберг. Действие происходит на рубеже 20—30-х годов. Импресарио уговаривает композитора совершить гастроли по Франции, соблазняет Парижем, но наталкивается на каменное молчание Леверкюна, в котором угадывается одно его желание — поскорее избавиться от назойливого собеседника и додумать, дочувствовать, довершить нечто медленное, глубокое, тяжёлое, что никак ещё не может вылиться у него на бумагу нотами, в которых, как он подозревает, может быть, будет выражена разгадка тёмной немецкой сущности. Еврей Фительберг — не дурак. Он сразу понял, что ни в какую Францию этот угрюмый немец не поедет, и после нескольких жеманных и остроумных попыток разговорить Леверкюна гражданин Франции, уже уходя, почти стоя в дверях, произносит замечательный монолог:
«Можем ли мы, евреи — народ пророков и первосвященников, не ощущать притягательной силы немецкого духа? Как родственны между собой судьбы немецкого и еврейского народов (…) Сейчас любят говорить об эпохе национализма. Но на деле существуют только два национализма: немецкий и еврейский; все другие — детская игра. К примеру, исконно французский дух Анатоля Франса просто светское жеманство по сравнению с немецким одиночеством и еврейским высокомерием избранности» (Собр. соч., т. 5, стр. 528. М., 1960 г.) В ответ на возражение о том, что это суждение принадлежит герою повествования, а не автору, я приведу суждение о немецком народе из письма Томаса Манна, написанного летом 1934 года Эрнсту Бертраму:
«Несчастный, несчастный народ! Я давно уже прошу мировой дух освободить его от политики, распустить его и рассеять по новому миру, подобно евреям, с которыми этот народ связан таким сходным трагизмом».
Крайне любопытна также мысль Томаса Манна, высказанная в письме Оскару Шмитту (январь 1948 г.), т. е. уже после разгрома ненавистного ему гитлеровского III-его Рейха.
«В том, что Вы рассказываете мне об «иконоборческом» движении, о покаянном антиромантизме, есть, однако, своя плачевная сторона.
Низкопоклонством перед неудачей отдаёт это отвращение к ценностям, которые, не проиграй Германия войны, оздоровляли бы мир <…> теперь ополчаются на Лютера, Фридриха, Бисмарка, Ницше, Вагнера, а то и на Гёте. Хотят отречься, что ли, от своей истории, от своей немецкости? Есть много правды и много доброй воли, но есть и что-то жалкое в этом самобичевании и отрицании немецкого величия, самого, впрочем, каверзного величия на свете».
В двадцатом веке, к несчастью для человечества, на европейском материке произошли столкновения двух национализмов, нет, много страшнее — двух расизмов, немецкого и еврейского. Оба были беременны внутренними тёмными революциями. «Сумрачный германский гений» жаждал всемирного господства, и не просто посредством грубой силы, но силы, обогащённой культом сверхчеловека, освящённой религией расы. Ему было мало оставаться просто «тевтонским Римом», он возжелал стать арийским Иерусалимом, возведённым на фундаменте национальной почвы и чистой крови.
В то же время гений «избранного народа», уставший за два тысячелетия от скитаний по задворкам мировой истории, от тяжести венца «горнего Иерусалима», устремился к тому, чтобы стать «как все» и обрести своё национальное государство с признаками своего еврейского Рима, с родимыми пятнами несправедливости и бесчеловечности, которыми украшена история всех государств мира. Обе больных гордыни созревали для того, чтобы ради этих безумных целей принести в жертву своих сыновей и дочерей, как приносили их некогда на древнегерманские жертвенники жрецы эпохи Нибелунгов и левиты иудейского племени, требовавшие от имени Иеговы у своего стада первенцев для «всесожжения».