Жульё
Шрифт:
С потолка свисала люстра, не иначе дворцовая, Коля ужаснулся: не встреться ему Фердуева, никогда б даже не мечтать о такой люстре. Изменится ли его жизнь, появись люстра? Нет. Но пусть будет, детям достанется. Люстра - символ, лучше сдохнуть, чем барахтаться в вечном безденежье. Штука заключалась в детях. Себе Коля многого не желал, но даже задыхался, представляя, что молодость, когда всего хочется, его дети проживут скудно, в обрез, подобно его годам с двадцати до тридцати с хвостом.
Сумерки поглотили спальню Фердуевой, укрыли от взора мастера изъяны потолка, утяжелили шторы, замутили хрустальные подвески. Свет не включали, ветер
Мастер поднялся, призрачного света, сочившегося из окна, едва хватало, чтобы отыскать вещи. Коля оделся, прикрыл белеющую на кровати Фердуеву, поправил женщине подушку, дотронувшись до конского хвоста иссиня-черных волос. В коридор вышел в носках, рассчитывая обуться уже у двери, чтобы не громыхать. Осколок стекла разбитой бутылки шампанского впился в пятку внезапно, и мастер сдавленно вскрикнул; непроизвольно поданный голос застигнутого врасплох человека, вплелся в сон Фердуевой страшным напоминанием о страшном человеке...
...Шестнадцатилетняя Фердуева шагала по квадратному двору, стиснутому трехметровым забором, спиралью заверченная колючая проволока оторачивала забор по верху, по углам территории сквозь густо валящий снег угадывались сторожевые вышки, за стеклами напряжением глаз удавалось различить тени часовых. Пальцы на ногах девушки смерзлись, руки в цыпках цветом походили на вареную морковь. На густые волосы, такие же смоляные и почти пятнадцать лет назад, налип ледяной нарост. Ноги поднимались и опускались...
После двенадцати часов работы в цехе меж зубов застревали волоконца ваты, сгибаясь над машинкой, Фердуева застрачивала ватные брюки для Заполярья.
Ноги поднимались и опускались.
Каждый шаг отдавал болью, морковные руки нелепо пятнали непривычностью цвета унылое серо-белое вокруг.
Ноги поднимались и опускались.
Но даже боль в теле, даже холод, выморозивший страх и способность ужасаться своей судьбе, не могли сравниться с ожиданием встречи. Фердуева знала: сегодня вызовет Родин. Синеглазый подполковник - начальник исправительно-трудовой женской колонии.
Ноги поднимались и опускались...
Фердуева ненавидела этого человека и ждала встречи с ним, жаждала тепла живого человеческого тела и еды вдоволь. Родину судьба назначила стать первым мужчиной Фердуевой. Подполковник не тянул ухаживания, вызвал, налил с холода полстакана водки, усмехнулся, хлестанул надтреснутым низким голосом:
– Ну?
Шестнадцатилетняя Фердуева, рослая и развитая не по годам, прошелестела:
– Да, - и придвинула пустой стакан.
Синеглазый налил еще на два пальца - сам не пил, давно приохотился не разменивать остроту ощущений - пил и закусывал потом. Фердуева сразу вошла во вкус разнополых игр, и подполковник опасливо зажимал почти детский рот сожительницы шероховатой ладонью. Напрасно. Вой сирен, и тот глох в улюлюканье и вое ветров, не то что женский крик. Родин протирался одеколоном "Шипр", и Фердуева много лет боялась и начинала дрожать от этого запаха, подполковник любил самолично раздевать девушку, приговаривая:
– Повезло тебе мать, даже не представляешь как...
– Угу, - кивала Фердуева, безразлично наблюдая, как с белых ног сползают коричневые чулки в резинку.
Родин,
Фердуева вырезала аккуратный квадратик черного хлеба, клала поверх ломтик синеспинной с желтоватым брюшком селедки, уминала за обе щеки: Крым, домик на берегу, мальвы... Как ни юна была Фердуева, а ложь от правды отличала враз. Родин лгал: жена, трое детей, партбилет... не по зубам ему мальвы, волны, облизывающие ноги, подсолнухи... Фердуева шевелила подмороженными пальцами в тазу с горячей водой, надеясь впитать тепло впрок, на ту пору, когда многоградусные морозы примутся терзать ступни в ветхой обувке.
Родин, грубый и жестокий, бил девушку, истязал, но вспыхивал постельным жаром как сухая соломка, и в будущем у Фердуевой такие мужчины не случались. Женская природа ее разрывала на две равные части: одна ненависть, другая - животная привязанность.
Родин при девушке чистил пистолет, щелкал затвором, и сейчас Фердуева явственно уловила звук лязгающего металла - мастер Коля прикрыл собственноручного исполнения дверь и сработал язычок замка. Фердуева брела по двору в оторочке колючей проволоки и вожделела к селедке, мягкому хлебу, водке, к жестким, негнущимся, как толстые гвозди, пальцам, рыскающим по телу в попытке отыскать ранее никому не ведомое.
В последний раз Родин наотмашь бил девушку за черную косынку и черную робу. Фердуева знала, на что шла, черный - цвет несогласия, отрицаловка, ношение черного не прощалось. Фердуевой наплели, что Родин охоч сменять утешительниц, и осужденная ревновала не к ласкам, жарким шепотам, сплетениям обезумевших тел, а к немудреному столу - водка, соль, капуста, сало. На восьмое марта Родин припас подарок: буханку черняшки, пять головок репчатого, кусок зельца в полкило. Фердуева знала, что Родин хороводится с капитаном Мылиной - начальником производства. Нюхачи донесли Мылиной, что Родин глаз положил на Фердуеву. Начались тяжкие времена. Мылина науськивала контролеров против Фердуевой. Рапорты сыпались горохом: выход из казармы без платка, перебранка в цехе из-за разлетевшихся швов на штанах, ор с сокамерницами в недозволенное время, самовольный выход из зоны производства в жилую зону, крем для рук, найденный на нарах, помада в тайнике у изголовья... Мылина дожимала Фердуеву по всем правилам лагерной науки.
Однажды Мылина переступила дорогу Фердуевой, ухватила за волосы тоже нарушение, длиннее чем положено - намотала на пальцы, больно рванула:
– Оставь его, мразь!
Глаза Фердуевой в ту пору могли испепелить любого, дыхание Мылиной пресеклось.
– Оставь, - передернув плечами, менее уверенно повторила капитан.
– Он сам... сам требует, - зэчка сверлила мглистое, промороженное небо, будто в клубящейся серости мог отыскаться совет, как обойтись с Мылиной.
– Маленькая что ль, - гнула свое Мылина, - скажись больной.