Жульё
Шрифт:
– Вроде идиот на вид. Дудки! Упаси Бог так заблуждаться. Свой расчет имеет, калькулирует не хуже нашего, но предан, впервые в жизни копейку заимел. Преданность пожилого, всю жизнь пронищенствовавшего, ни с чем не сравнишь.
Васька прогнулся на стуле, разбросал в стороны мосластые ноги.
– Думаешь, в армии не подворовывал?
Фердуева растопырила пальцы перед собой: показалось, что на ногте безымянного правой руки облупился лак, нет, порядок.
– Подворовывал по мелочам... там тяпнет и в кусты, там откусит и затаится. По мелочам, а тут поток... разница? Плечи расправляются у человека. Все талдычат про достоинство. Цену должен иметь человек.
– Это факт.
– Помреж поднялся.
– Я не нужен?
Фердуева раскрыла сумочку, вытащила три серо-коричневые, протянула Ваське.
– Не надо, - неуверенно возразил Помреж.
Фердуева, не слушая, воткнула деньги в карман сменщика Почуваева и кивнула - иди.
Через минуту в пустом зале со знаменами по углам и вымпелами по стенам, перед вазой с розами сидела женщина, будто с обложки журнала, и водила остро очиненным карандашом по белому листу бумаги. На дне давно остывшего стакана чая залегли чаинки. В дальнем конце зала открылась дверь, и Фердуева увидела двоих незнакомцев. В этот момент погас свет.
Филипп Рыжий разгадывал кроссворд, когда появился Дурасников.
– Трифону Кузьмичу мое с кисточкой!
Дурасников тяжело опустился в кресло.
– Ты чего?
– осведомился Филипп.
– Так заглянул.
– На сером, липком на вид лице зампреда лежали глубокие похмельные тени, похоже, начальник с трудом сдерживал внутреннюю дрожь.
Филипп вернулся к кроссворду: пусть Дурасников сам лепит разговор, не Филипп к оберторгу явился, а напротив...
В комнату заглянул человек в форме подполковника милиции, Филипп поднял глаза, офицера сдуло, будто сухой лист.
– В строгости держишь, - со знанием дела уронил Дурасников. Оценил служебное соответствие: если перед дверью кабинета у подчиненного не начинает пупок развязываться, что ты за начальник?..
Филипп никак не мог разгадать нужное словцо, на окаянном все замыкалось, дело застопорилось.
– Слушай, - решил облегчить участь Дурасникова Филипп, - слово из трех букв на ха начинается.
– Ты что?
– оскорбился зампред.
– Нашел мальчика!
Филипп засиял, выкрикнул:
– Мальчик, мальчик! Хор мальчиков Свешникова. Хор! Вот оно слово, принялся с школярской старательностью вписывать буквы в клетки.
Дурасников знал, что у Филиппа всегда припасено, озирался по сторонам, старался определить, где Филипп ховает горячительное: три сейфа, два шкафа и еще в углу столик с ящиками, на коем пепельница и гравированный щит с мечами. Филипп потер руки.
– Все! Расколол орешек! Хор! Ишь ты. Про меня еще в молодости говорили. Всегда расколет! Никто упираться не моги...
Дурасников потупился. Филипп заметил тень неудовольствия, сразу понял суть, рискнул объяснить:
– Небось, думаешь, руки выкручивал? Эх, вы! Руки не распускал, не доходило. Сами оговаривали, ей Богу, оторопь брала. Ты ему соломинку, мол, так ли все? Может, перехлест? Пережим? Подумайте. А подследственного, гляди, как плотину прорвало, видит, что ты радуешься признанию, вроде и сам обвиняемый не нарадуется вместе с тобой. Примечаете, гражданин начальник, как я вам подмахиваю?! Находились, конечно, упиральщики-молчуны, но редко, да и сколько ни упирайся силы-то вытекут, вот в чем фокус. Так что руками махать нужды нет. Ну то в мои времена, а раньше, конечно...
– Филипп наблюдал за блуждающим взором Дурасникова. Триша, кормилец, ты никак с нутряным жаром пожаловал, а я, нехристь, мучаю доброго человека всячиной да лясы точу попусту.
– Коротконогий Филипп
– Закрой глаза!
– Дурасников покорно закрыл. Через минуту перед зампредом золотился содержимым чуть не доверху наполненный стакан. Сквозь серость кожи щеки Дурасникова расцветило азартом, предвкушением спасительного. Рука неуверенно, будто Дурасников опасался, не растаяло бы видение, поползла к стакану. Филипп отдал короткие команды по телефону и вернулся к похмельной игре, не без умиления наблюдая за дурасниковскими корчами.
Трифон Кузьмич страшился тонкости стакана, не раздавить бы ненароком, хватанешь с лишним жимом, пиши - пропало, ласково охватил стакан, стеклянные стенки едва не выскальзывали из неверных пальцев, поднес к губам, всем телом прянул навстречу желтому ободку по краю, ноздри щекотнуло крепостью хмельного, коньячным духом обожгло небо, защипало веки. Дурасников с маху опрокинул стакан и... будто из бочки выбили деревянную затычку: силы и соки хлынули во все закоулки дурасниковского тела, взор засверкал, плечи расправились, Дурасников даже глянул не без недоумения на Филиппа рыжего, будто не его стараниями возродился к жизни.
Филипп тактично перебирал бумаги, по себе зная, что миг распространения спасительного жара по дрожащему нутряно телу прерывать пустыми россказнями грешно, негоже лишать страждущего сладостных минут.
Дурасников совсем оклемался, начальственно затвердел подбородок, властно обозначились скулы: жаль, Филипп глазел на возрождение Дурасникова из пепла и, как ни досадно, даже приложил к тому руку. Зампред желал бы сию минуту исчезновения Филиппа, и тот, будто распознав тайные мечтания Дурасникова, протянул неопределенно: ну-ну, знаю, брат, что, покуда разрывает окаянный жор к горячительному, кому угодно поклонишься, а как только пылающие угли залиты, сразу цена собственная, только что ничтожная, скачком возрастает и благодарить спасителя - нож острый.
Филипп поднялся, засеменил на кривых ножонках к подоконнику, вытащил из потаенной ниши над батареей тряпицу, принялся протирать листы герани в керамическом горшке.
– Люблю, знаешь, герань с детства.
– Внутренности барака, подарившего жизнь Филиппу, живо предстали из забвения: убожество и грязь, и вечный ор пьяных родителей-жильцов и запущенных голодраных чад, и песни обезноженных, обезрученных солдат, на беду свою вернувшихся с войны.
– Коньяк ничего себе, - ответствовал Дурасников, не прислушиваясь к хозяину кабинета.
Огненно-волосатый правоохранитель Филипп оставил в покое герань, нырнул в кресло, упокоил корявые кисти, сплошь заросшие шерстью, на подлокотниках. Филипп раздумывал, выпить или воздержаться, дело не простое, требовало обстоятельного обмозгования. Лапища подперла срезанный подбородок, придававший Филиппу неандертальский вид, особенно при обнажении длинных, желтых и торчащих наружу клыков. Возобладала умеренность. Бутылка исчезла с заваленного бумагами стола. Дурасников погрустнел, но ронять достоинства не стал: не повторил, значит, не повторил, упрашиваний Филипп не дождался.
Филипп, уже упрятав бутылку, притворно охнул:
– Может, еще желаешь?
Сволота! Дурасников скроил наилюбезнейшую морду, махнул рукой, мол, куда там, и без того отогрел по-царски. Филипп объяснения принял, между прочим, обронил:
– С твоего клиента не слезаем. Плотно пасет "двадцатку". Может, из чистой любознательности? Гражданский темперамент, то да се? поинтересовался Филипп, не хуже Дурасникова сознавая: любознательность, как мотив, не лезет ни в какие ворота.