Журнал Наш Современник №1 (2003)
Шрифт:
У меня давно уже сложился сюжет об одном тихом, как ясная осень, робком по характеру чабане, который во время войны был лихим разведчиком. Предки его были казаки — пластуны... И вот на Кубани в самом конце апреля, когда ветераны уже начали потихоньку поглядывать на ордена, готовиться к празднику, один старик сказал мне: “А ты знаешь, как они звали себя раньше, пластуны-то?.. Какой у них был девиз? Скажу тебе: “волчий рот, лисий хвост”. Горло перехватить — и следа не оставить. Серьезные были хлопцы-пластуны, у-у!..”
Удивительное дело: словно знания этого девиза мне только и не хватало — в поезде я прямо-таки мучился, не мог дождаться, когда приеду, сяду наконец за рабочий стол...
Но и этот стальной сибирский город,
Город, в котором всякий малец знает, что каждый второй танк в войну был из кузнецкой брони, каждый второй снаряд — родом отсюда... Кузбасс стоял тогда против Рура. Стоял насмерть. Голодный стоял, полураздетый, недосыпавший. В разбитых, стянутых бечевкой отцовских сапогах стоял на перевернутых ящиках. Стоял на таком тогда и начинавший после ремеслухи учеником токаря Кузнецов, нынешний директор, — лишь бы дотянуться до суппорта на станке, лишь бы еще один патрон — туда, на фронт, нашим...
И я отложил все другие дела, все бросил. И с яростным чувством человека, который во что бы то ни стало должен догнать уже отошедший поезд, бросился звонить москвичам — металлургам, работавшим в годы войны на комбинате в Новокузнецке, — вся надежда была на них: что хранят они в памяти о тех временах? Что больше остального запомнилось?
Между звонками лихорадочно рылся в своих бумагах, искал старые записи и вдруг наткнулся на короткую строчку: “Актриса оперетты. Днем — мартеновский цех. Каждый вечер — на сцене. Как жила?”
Тут как раз позвонил один из пожилых кузнечан, которого я перед этим через общих знакомых упорно разыскивал, и я первым делом напомнил ему: Московский театр оперетты в годы войны эвакуировали в Новокузнецк. Так вот, не знает ли он что-либо об актрисе, которая...
“Слышал, да, но это — легенда, — уверенно сказал мой собеседник. — Судите сами: провести смену у печи, а вечером — петь... Ну реально ли? Нет, это из области преданий, поверьте мне!”
В тот день в Министерстве черной металлургии был митинг в честь ветеранов, я рассчитывал найти там кузнечан, уже торопился и потому только коротко поблагодарил моего собеседника-реалиста... Зато когда уже после митинга сидел напротив главного специалиста по стали Михаила Моисеевича Привалова, по случаю торжественного дня надевшего все свои многочисленные регалии, все же не удержался, спросил его: “А вот эта легенда об актрисе из оперетты...”
Привалов, который до этого был до крайности сдержан, потому что расспрашивал я его о нем самом, работавшем тогда на комбинате начальником первого мартеновского цеха, теперь щедро улыбнулся: “Какая же это легенда? Была такая — Лена Малукова. Подружка Брагиной Дуси. Обе в моем цехе работали подручными у Чалкова — о нем-то вы должны знать. Дуся была второй подручной, дело уже хорошо знала, да и вообще она из тех, знаете, о ком говорят: бой-баба... А Лена только пришла, только начала азы схватывать — уж ей-то от Дуси доставалось! Хоть характером тоже не слабенькая, а так ее, бывало, Дуся покроет — станет в уголке, слезы размазывает... А вечером вместе в театр спешат — он тогда напротив был, через площадь. Лена быстрей гримироваться, а Дуся садится сразу в первом ряду — там у нее постоянное место было. Все уже знали: Дусино! И вот Лена петь начинает, а Дуся сидит, на весь зал носом хлюпает, сама теперь плачет — так ей нравилось, как Лена играла. Да вы позвоните Лене... Елене Филипповне теперь, она вам — все поподробней...”
Телефонный разговор с Еленой Филипповной Малуковой пришлось начать с извинений: в такие рамки поставлен, что не могу выкроить часок, чтобы, не торопясь, поговорить за чайком... Может, она поэтому, простив меня за бестактность, ответит: сколько же ей в то время было?.. Жить на скудный паек актрисы, а деньги, заработанные в мартеновском цехе, целиком отдавать в фонд обороны — как на это хватало сил?
Она сказала коротко: “Так ведь война шла!” Потом словно призадумалась, и по голосу стало ясно, что говорю я с очень пожилой женщиной:
— А было мне... сколько же мне тогда? Лёне шел восемнадцатый, его уже тяжело ранили, в госпитале как раз лежал...
Снова пришлось извиниться, что спрашиваю в лоб: Лёня — это кто? Муж?
— Сын, что вы! — сказала она. — Леонард. Муж был художник, поэтому так его назвал... А мне... Если я в девятьсот первом родилась, то, значит, в сорок втором...
Черновик недописанного очерка сперва лежал на уголке моего стола в стопке других бумаг, потом перекочевал в тумбочку рядом, затем еще дальше. Но нет-нет и возникали вдруг видения далекого сорок второго года.
...Заснеженная просторная площадь с протоптанными там и тут, постоянно заметаемыми злой вьюгой тропинками; площадь, пока почти пустынная, — это потом, когда наши начнут наступать, появятся на ней привезенные в переплав “тигры” с развороченными боками да рваные остатки “юнкерсов”, и ребятня со всего города, который тогда звался Сталинском, станет бегать сюда, как на детскую площадку; по железу, пахнущему пороховой гарью, будут шнырить, как шнырят нынче детишки по сказочным теремкам да по раскрашенным под игрушки ракетам из дерева и жести — самым мирным, какие только могут быть на земле... Но это потом, потом, а пока мартены в огненном чреве тяжело переваривали куски своих же рельсов — десятки, сотни километров скрученных взрывами авиабомб рельсов, на которых еще рыжела кровь беженцев, переваривали гнутые колеса от санитарных поездов. А через пустую пока площадь торопились двое — в черных шапках-ушанках, в надетых поверх изгвазданных сталеварских курток заношенных телогрейках, в суконных толстых штанах навыпуск — поверх пимов... Одна из женщин потом скроется за кулисами, снимет все это в нетопленой костюмерной, чтобы через несколько минут в немыслимо веселом наряде, легкокрылой птахой выпорхнуть на сцену, а другая так и сядет в первом ряду, только что верхнюю пуговку у телогрейки на вороте расстегнет да платок на плечи опустит, — и мрущая от тоски, боящаяся зачерстветь среди нехваток, среди грохота и мата душа ее, как скрипка в оркестре, начнет настраиваться на горькую печаль об ушедшем счастье, на светлую веру в то, что оно еще вернется, непременно вернется — если не для них самих, Дуси Брагиной и Лены Малуковой, то для тех, ради кого надрываются они на непосильной своей, на неженской работе...
Вот что — с явным замахом на длинное неторопливое повествование — написал я о Елене Филипповне почти три года назад...
Спустя какое-то время я побывал в ее доме, поговорил с внучкой.
Тут надо, пожалуй, объяснить, почему в старый дом на улице Щукина, недалеко от Кропоткинской, от Остоженки, я пошел, не дожидаясь, пока Елена Филипповна из Орехова-Зуева вернется в Москву...
Дело в том, что в мыслях своих я очень часто возвращался к жестокой зиме рокового сорок второго года, к тем людям, которые чуть ли не собственным дыханьем отогревали тогда в тылу обескровленную, замерзающую свою родину. История московской актрисы стала для меня как бы доказательством в некоем внутреннем споре, который нынче почти в каждом из нас то слегка затихает, то с новой силой разгорается, не прекращаясь ни на миг...
Ужели о бескорыстии забыли окончательно и утонули в эгоизме — уже навсегда?.. Ужели, как в старой поговорке, один Бог нынче за всех, а каждый — лишь за себя, и даже когда печемся об общем благе, делаем это не в самозабвении, нет — волей или неволей в первую очередь себя стараемся не забыть. А если это становится делом жизни?.. Достигшей высочайшего мастерства профессией: с е б я н е з а б ы в а т е л ь?
Конечно, он не бежит наперегонки со всеми, не тянет руку, как мы, бывало, в детстве, после войны — за “сороковкой” от яблока. Не кричит во все горло: “А мне, а мне?!”