Журнал Наш Современник №12 (2003)
Шрифт:
VI
Сокровенное, личное в самой последней своей глубине закономерно становится общим, понятным и нужным любому; и художник, который сумеет открыть или выразить истину собственной неповторимой души, выражает то общее, что насущно и жизненно важно для всех. И, напротив: когда мастер с душой и талантом опишет чужое — сердечно проникнув в судьбу или душу иного народа, — тем самым он выразит то, что живет в его собственном сердце.
Вот эта глубинная и обоюдная связь меж своим и чужим и есть то, что всегда отличало великую русскую литературу, — а если взять шире, то русскую душу вообще.
Непревзойденным, божественным образцом здесь,
Недаром вот это диковинно-русское свойство, вот эту способность русского гения к восприятию и выражению духа иного народа, как своего собственного, родного, Достоевский и взял основанием русской идеи, изложенной им, как свое завещание нам, в знаменитой “пушкинской речи”. И чем более русский дух, русский гений проникает в судьбу или душу иного народа, тем более он, этот гений, становится русским, тем более он выражает неповторимую русскую суть. Вот в том-то и чудо, вот в том-то и тайна, что мы, отдавая — в духовном, конечно же, плане, — становимся сами богаче. В этом и заключается, так сказать, “энергетика” высшего из человеческих проявлений — любви; в этом же заключается и “энергетика” русской идеи. Отдавая в любви — любящий приобретает; когда же любви в сердце нет, то все слова и дела человека, и подвиги целых народов — лишь “медь звенящая и кимвал бряцающий”. Скажем кратко и прямо: любовь — вот национальная наша идея!
Но кто из художников, следом за Пушкиным, был настолько же всечеловечен, был так же всемирно-отзывчив, кто так же, как Пушкин, сочувствовал человечеству — то есть кто вслед за ним подхватил и понес знамя русской идеи?
Несомненно, таким знаменосцем стал Иван Бунин. Поразительна бунинская распахнутость в мир, то, насколько он был переимчив, открыт голосам всех эпох и народов — и как вдохновенно всемирную эту отзывчивость русской души Бунин выразил в слове. “Я ведь чуть где побывал, нюхнул — сейчас дух страны, народа почуял...” — писал он, изумляясь и сам своей редкой способности жить не только лишь собственной — но десятками, сотнями жизней, причем отдаленных в пространстве и времени.
В его книге “Тень птицы” мы видим живые пейзажи Стамбула, Иерусалима, Каира, мы бродим в тяжелой ночи у подножия горы Искушения, слышим горестный плач иудеев возле стены их великого некогда храма, обходим, уже на закате горячего дня, пирамиду Хуфу— и все это чувствуем мы с такой достоверностью, яркостью, силой, какую бы нам никогда не смог дать ни один из турецких, египетских или еврейских писателей, воспевающих свой родной мир. А какой человеческий, русский сочувственный голос нам слышится в этих словах: “...Я стою и касаюсь камней, может быть, самых древних из тех, что вытесали люди! С тех пор, как их клали в такое же знойное утро, как и нынче, тысячи раз изменялось лицо земли... Но исчезают века, тысячелетия, — и вот, братски соединяется моя рука с сизой рукой аравийского пленника, клавшего эти камни...”.
Воистину, Бунин несет в себе силы Протея, того изначального существа, что придумали греки, которое, непрерывно меняясь, играя в изменчивость форм, остается, по сути, все тем же — могучим источником жизни, бессмертным началом всего.
Но каких отдаленных времен или стран ни касалось бы бунинское перо, мы чувствуем: это перо всегда русское, несказанно родное для нас, выражающее, вместе с истиной дальних эпох и народов — истину собственной нашей души.
Отметим, что книгу “Тень птицы”, этот гимн человечеству, Бунин писал в те же самые годы, в которые он создавал и свои лучшие “национальные” произведения. “Деревня” и “Суходол”, “Худая трава” и “Сверчок”, “Захар Воробьев” и “Я все молчу” — бессмертные эти шедевры созидаются в том же расцвете души и таланта, в той творческой мощи всех бунинских сил, которая и открыла ему, несравненному русскому мастеру, путь к сердцам всех народов земли. Корневой, почвенный, до глубин души русский писатель становится в те же самые годы писателем всечеловеческим, постигнувшим силою истинно русского гения то, как единая Божья идея преломлена в судьбах народов, в нравах эпох и во всех языках человеческих...
VII
Все, что написано Буниным, видится как бы одной непрерывной молитвой: благодарностью и хвалой Богу-Творцу за весь дивный, Им созданный, мир. Разве же не молитвой является, скажем, вот это стихотворение:
И цветы, и шмели, и трава, и колосья,
И лазурь, и полуденный зной...
Срок настанет — Господь сына блудного спросит:
“Был ли счастлив ты в жизни земной?”
И забуду я все — вспомню только вот эти
Полевые пути меж колосьев и трав —
И от сладостных слез не успею ответить,
К милосердным коленам припав.
Или вот еще строки, где Бунин с молитвенной силой выразил благоговейное отношение к земле:
Легко и бледно небо голубое,
Поля в весенней дымке. Влажный пар
Взрезаю я — и лезут на подвои
Пласты земли, бесценный Божий дар...
Удивительно — скажем а propos, — как едина великая русская лирика в своем отношении к земле как к святыне, как эта высокая, чистая нота бунинского стихотворения подхвачена и Мандельштамом:
Переуважена, перечерна, вся в холе,
Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,
Вся рассыпаючись, вся образуя хор —
Комочки влажные моей земли и воли...
и как эта нота продолжена, например, Александром Твардовским:
Пласты ложатся поперек
Затравеневших меж.
Земля крошится, как пирог —
Хоть подбирай и ешь...
Земля!..
От влаги снеговой
Она еще свежа.
Она бродит сама собой