Журнал Наш Современник 2006 #5
Шрифт:
С тех пор я ежедневно не упускал молиться о нем, и могу сказать, что не было дня, когда бы я его не помянул в молитве. Пошли ему Господь Царство небесное, оставляя все его прегрешения, вольные и невольные!
Этот добрый и также умный поступок, спасший меня от 31/2 лет мучительного подрыва сил (11/2 года из назначенных мне 5 лет я все-таки отбыл), тем лучше рисует гуманность П. Н. Дурново, что я в это время был с ним едва знаком. А познакомился я с ним на чисто официальной почве: я должен был явиться к нему по амнистировании меня из-за границы, ибо амнистия была не полная, а с отдачей под гласный надзор полиции на пять лет. Дурново же был только что назначен директором Деп[артамента] полиции, на место В. К. Плеве2. Следовательно, я должен был явиться к Дурново и получить от него дальнейшее направление моих судеб. А так как я в это же время должен был хлопотать о признании законным моего брака (совершенного
Вот я и должен был явиться к этому грозному директору полиции. На мое счастье меня захотел видеть сам Министр (Д. А. Толстой)3, и проговорив со мной очень долго, вынес от меня самые лучшие впечатления, нашел, что я умен, талантлив и, очевидно, бесповоротно осудил революцию, по тщательному изучению общественных наук, и по глубокому убеждению перешел на путь мирного развития. Все это он сказал Дурново, а Дурново передал мне, сказавши, что я имел у графа “огромный успех”. Потом мне пришлось ходить также к Победоносцеву, а от него к протоиерею Желобовскому4, протопресвитеру армии и флота, ибо брак имел место в военной гвардейской церкви. Потом опять от них приходилось идти к Дурново, ибо идея полицейского удостоверения моей тождественности с венчавшимся под фальшивым паспортом изошла от духовного ведомства. Таким образом, по этой куче дел мне пришлось несколько раз быть у Дурново, тем более что на мои вопросы и просьбы он мне не мог давать ответов без справок, так что приходилось испрашивать новые аудиенции. Вероятно, он не прочь был и лично присмотреться ко мне, ибо в “консервативных” слоях Петербурга многие были уверены, что я фальшивлю и что меня нужно не амнистировать, а скорее повесить, и во всяком случае нельзя мне доверять. Эти консервативные деревянные башки и были причиною того, что меня все-таки отдали под гласный надзор. Все это были какие-то близкие к государю лица, имен которых граф Толстой мне не сказал, ну а расспрашивать Дурново или Победоносцева, конечно, я не мог и подумать.
Дурново, человек замечательно умный и проницательный (равных ему я в этом отношении не видал в жизни), конечно, скоро убедился в моей полной искренности, так что стал обращаться со мной чуть не по-дружески. На меня произвело превосходное впечатление то, что он даже не пытался о чем-нибудь “допрашивать” меня, что-нибудь выпытывать о революционерах. Один только был случай, уже чуть не на последнем свидании. “Вы видите, — сказал он, — как мы себя держали корректно в отношении Вас, веря Вам, забывая прошлое, я ни одного факта из революционных дел не спрашивал, не старался выпытать… Но вот еще маленький пустяк. Это дело не пользы, п. ч. все эти лица давно поарестованы и дела их покончены. Но это дело самолюбия. Мы не могли разобрать одного шифра. Дело небывалое, обидно. И что это за шифр такой неразрешаемый? Вы бы могли это сказать, потому что никого этим не выдадите”.
Тяжкая была для меня эта минута. Полиция была действительно рыцарски щепетильна, безусловно благородна. И в то же время я ее обременял просьбами об услугах мне. Однако я — благодарю Господа, — помявшись в тяжелом молчании, сказал…
“Ваше превосходительство, позвольте мне остаться честным человеком!”
Его всего передернуло, но он сдержал себя и сухо и торопливо сказал:
“Ах, пожалуйста, как хотите, оставим это”…
Так вот при каком поверхностном знакомстве я решился обратиться к нему с просьбой избавить меня от ограничений гласного надзора, назначенного по высочайшему повелению, а следовательно, не так легко отменяемого.
Конечно, я хлопотал и у других, как у А. А. Лужева (?), О. А. Новиковой и у Победоносцева. Нужно сказать, что сам граф Толстой мне сказал: “Ну, Вы так долго не останетесь под надзором”… Но, к огорчению для меня, граф очень скоро умер, не успев исполнить этого своего обещания.
После этого я видел Дурново в 1893 г., в момент его “падения”, то есть назначения в Сенат, из-за истории бразильского посланника. История, как мне тогда рассказывали, была такова. У Дурново была любовница, Евреинова или какая другая балерина, или жена Трепова5, не знаю в точности. Она завела шуры-муры с бразильским посланником. Дурново, желая их выследить, пустил в ход своих шпионов, выследил, накрыл бразильца у этой дамы и исколотил его… Бразилец пожаловался государю Александру III, уж, вероятно, не за то, что его Дурново исколотил, и не за соперничество у общей любовницы, а, вероятно, за слежение. Было ли нарушение тайны дипломатической переписки или нет — все равно было легко на это сослаться, хотя, конечно, интересовали не тайны бразильской дипломатии, а тайны ее любовных похождений. Однако мне передавали, что государь император узнал всю историю именно такой, какова она была. А он этих безобразий не любил и моментально сместил Дурново — отправил его в “склад” в Сенат.
Хотя я должен сказать, что личной жизни Дурново непосредственно не знал, однако, конечно, кое-что со стороны видел, а еще больше слыхал. Он, конечно, препровождал жизнь далеко не добродетельную. Организм ему был дан могучий. Небольшого роста, коренастый, П. Н. Дурново дышал нервной силой и энергией. Физическую крепость он сохранил до поздней старости. Развивать нервную энергию мог в громадных размерах и, говорят, был страшен в порывах своих. Натуру он имел властную. Полагаю, что у него должны были быть пылкие страсти. Он мог быть добр и даже старался быть добр, например, к политическим преступникам, уже пойманным и обезвреженным. Он легко давал льготы ссыльным, и с этой стороны его многие хвалили и благодарили. Но когда нужно было сломать человека, он не останавливался перед этим. Это была натура бойца. Между тем, думаю, что не погрешу против памяти покойного, сказавши, что в это старое время он не имел никаких великих целей жизни. Потом он переменился, но в том времени, конечно, не был религиозным. Он был очень либеральных взглядов. Едва ли он тогда сколько-нибудь понимал монархию. Но он служил монархам, был директором полиции (и превосходным) и всегда деяния либералов пресекал. Он, как натура, м. б., полубезразличная, но глубоко государственная, был человеком порядка, и это, конечно, было его, м. б., единственное глубокое убеждение. Ничего идеалистического у него, мне кажется, не было. И так — будучи гениальных способностей, огромной силы, неподражаемой трудоспособности и почти чудесной проницательности, — он большую часть жизни провел, не совершивши ничего сколько-нибудь достойного его удивительных дарований. Это возможно себе объяснить только отсутствием каких-либо великих целей.
В первое мое знакомство Дурново был приятелем князя Владимира Петровича Мещерского6, у которого, полагаю, были убеждения, в круг которых входила и религия. Но все-таки это был человек крайне грязный — все говорили, что он педераст. Его называли продажным. Конечно, враги на всех клевещут. Но Победоносцев служил тому же делу консерватизма, а относился к кн. Мещерскому с величайшим отвращением и меня предупреждал настойчиво быть от него подальше. Между тем Дурново навязывал мне знакомство с Мещерским, и я не мог в своем положении отказать Дурново и посетил Мещерского. Мещерский старался меня завербовать в свой “Гражданин”7 и сначала обращался со мной очень дружелюбно, а потом, когда я со всякими экивоками, уклонился, весьма на меня рассердился. Но все это отклоняет меня от П. H. Дурново.[…]
…Прошло после 1893 г. много лет, и я не видал Дурново. Даже о нем мало и говорили, когда он был в своем Сенате. Потом начались ускоренные земством революционные штурмы, и мало-помалу Влад[имир] Андр[еевич] Грингмут8, который держал себя монархистом а outrance*, растерял все связи с Петербургом. Одни из его приятелей были выброшены за борт, другие умерли […], сам государь был недоволен им за отчаянную агитацию, за осаждение его правыми депутациями, делавшими почти скандалы на высочайших приемах… С Витте Грингмут был в яростной ссоре, даже с Треповым разошелся… Дошло до того, что ему некуда было в Петербурге носа показать, негде было осведомиться. А в то же время он говорил нам, что он почти банкрот в денежном смысле, так что даже нам всем сократил жалование. Уж не знаю, что правда в этом его банкротстве, причиною которого называли неудачные хозяйственные операции брата его, Дмитрия Грингмута. Я не очень верил этим рассказам… Однако, во всяком случае, начисто отказавшись от какого-либо участия в “Монархической партии”, образованной Грингмутом (мне противно было участвовать в явно дутом политиканском шарлатанстве**), я помогал ему добросовестно во всем другом, что не касалось его партии. Так как он своим “черносотенством” оттолкнул от себя все более развитое общество и подорвал все связи с Петербургом, то я предложил ему, что поеду в СПБ и посмотрю, нельзя ли ему восстановить какие-нибудь знакомства. Между прочим, он был совершенно чужд П. Н. Дурново, который в это время начинал выплывать из своего сенатского “небытия”. Без справки с моим Дневником не могу вспомнить, когда это было. Дурново был уже тов[арищем] мин[истра] внутр[енних] дел. Будучи во вражде с кн. Мещерским, Грингмут, хотя лично не ссорился с Дурново, но никогда не знался и имел все основания думать, что Дурново его просто не примет. Я взял деликатное поручение попытаться сблизить его с Дурново.
И вот снова пришлось повидаться с П. Н. Дурново. Тут опять пришлось о многом говорить, и Дурново явился передо мной в новом свете. Это уже не был поверхностный “человек порядка”. Страшные развивающиеся события, грозившие разрушить не только монархию, но и Россию, как будто пробудили в нем дремавшего русского человека. Он уже не был ни весел, ни разговорчив, ни остроумен, а серьезен и вдумчив. Он увидел не простой “порядок”, а основы русского бытия и почувствовал их родными себе. Я видел ту же могучую волю и энергию; он был полон сил; но это был государственный русский человек, проникавший в самую глубину нашего отчаянного положения. Он был проникнут стремлением восстановить власть во всем ее могучем величии.
К непосредственной моей задаче — связать его с Грингмутом — он отнесся очень просто и сочувственно. Ни одной искры о каких-нибудь неудовольствиях прошлого не блеснуло в нем. Он увидел в Грингмуте только человека своего дела, дела восстановления власти, и охотно пригласил его к себе.
Каково было их знакомство, что Грингмут получил от него, делали ли они что-нибудь вместе — ничего этого я уже не знаю. В партийные дела Грингмута я не входил, и он уже мне о них не рассказывал.
Моя миссия ограничилась доставлением Грингмуту этого pied-a-terre* в правительственных сферах.