Журнал Наш Современник 2006 #5
Шрифт:
Затем мне пришлось снова повидать Дурново во время выборов в I Государственную Думу.
В это время Дурново был в апогее своей славы: он усмирил революцию, как тогда выражались. Его энергичные действия, его успех восхвалялись всеми сторонниками самодержавия. Дурново впервые за свою жизнь совершил крупное дело, которого до него никто не мог совершить. Но он, хотя довольный собой, едва ли считал свою миссию законченной. Он, полагаю, считал необходимым совершенно упразднить Государственную Думу или, во всяком случае, радикально (в консервативном смысле) переделать ее. Но, с своей обычной практичностью, терпел факт, которого нельзя уничтожить. […]
После этого я виделся с Дурново еще
Будучи ему обязан, я считал недостойным не зайти к нему, попав на службу к Столыпину, тем более что в это время Дурново уже был выброшен из власти и оставался только членом Государственного совета. Впрочем, он тут стал выдвигаться в “лидеры” и продолжал оставаться надеждою консервативной партии.
Я не был ни консерватором, ни радикалом. Я очень любил и высоко уважал Столыпина, и по типу своему он мне виделся именно таким госуд[арственным] человеком, какой нужен. Это был человек идейный, человек, думавший об общественном благе. Все остальное — он сам, его карьера, царь, народное представительство, — все у него подчинялось высшему критериуму — благо России. Но он многого не знал, и особенно много сравнительно с величием своих целей. Поэтому я не могу считаться “столыпинцем”, ибо я постоянно не соглашался с ним и старался его переспорить, переубедить. Однако это был мой человек, никого другого я не видел, и в этом смысле я был “столыпинцем”. У меня было два любимца: Столыпин и кн. Ширинский, два непримиримых врага, два единственных абсолютно честных и преданных только делу человека. Я мечтал их примирить и привести к союзу.
Что касается Дурново, то, конечно, это был уже совсем “не мой” человек. Я уважал его громадные способности и его преданность делу, ибо в это время он служил делу. Он стал истинно государственным человеком. Но то, чему он служил, было, по-моему, лишь частично верным, а в других частях уже совершенно неверным.
Его идея состояла в великой государственной власти, проникнутой высоким государственным разумом. Этому-то разуму он и служил больше всего. Не знаю, был ли он в принципе против народного представительства. Думаю, что он бы признал умное народное представительство более или менее аристократизированное. Но наличное представительство Госуд[арственной] Думы он презирал и, пожалуй, ненавидел, как голос Ничтожества, искажавшего смысл государства и закона. Он считал ее язвой России и находил необходимым ее уничтожить. Отсюда его нелюбовь к Столыпину, к которому он относился с пренебрежением.
“Это не государственный человек, — сказал он мне. — Человек, который не воспользовался безобразиями I Думы для того, чтобы совершенно упразднить это учреждение, не имеет государственного разума”.
Очень трудно провести сравнение между Дурново и Столыпиным. Собственно, как ум, как умственный аппарат Дурново был несомненно выше. В этом отношении ему помогала безусловная самоуверенность, безапелляционная уверенность, что он все понимает, все знает и что то, что он думает, есть бесспорная истина. Столыпин — тоже умный, но неизмеримо более искренний, честный, дорожащий более всего общественным благом, — наоборот, часто колебался, допускал охотно, что другие знают или понимают какое-нибудь дело лучше, чем он. Поэтому он и расспрашивал, и спорил, и колебался, и терял время.
Только вполне убедившись, он проявлял громадную энергию, пожалуй, не меньше Дурново, ломил, как бешеный бык, напролом.
Бывало, говоришь что-нибудь Дурново… Не успеешь сказать первых основ своей мысли, как Дурново, сначала молчавший и внимательно слушавший, через 3-4 минуты прерывает: “Значит — Ваша мысль такая”, и он образно, в ярких словах формулирует совершенно верно то, чего я еще не успел сказать. Понимает необычайно проницательно, с двух слов. Затем столь же быстро следовал его приговор: “Нет, из этого ничего не выйдет” или “Да, это совершенно верно”!.. И если — “ничего не выйдет”, то разговору конец: не станет спорить, не будет ничего доказывать, не будет слушать возражений. Если же “совершенно верно”, то, значит, нужно сейчас же приводить в исполнение, не теряя слов, не теряя времени.
Потому-то у него, как все говорили, все дела решались моментально и все делалось необычайно быстро.
Не то у Столыпина. Бывало, делаешь доклад или высказываешь соображения, приведешь массу данных. Он слушает, спрашивает и делает очень умные возражения. В ответ на них исчерпываешь до самого дна все доводы и фразы, какие только у тебя были. Он как будто склоняется на твою сторону. Потом оказывается, однако, что он спрашивал еще других, значит, проверял тебя и сам думал, а в результате иногда месяца через два ничего не сделано, и снова приходится начинать доказывать сначала. Впрочем, иногда, оказывается, кое-какие части доклада приняты во внимание где-нибудь в законопроекте.
[…]
5 октября
Москва, конечно, полна толками об отставке А. Д. Самарина9. Эта отставка, понятно, эксплуатируется всеми антиправительственными элементами, о чем многие крайне сокрушаются, готовы даже упрекать Самарина. Но он, во-первых, употребляет теперь все усилия, чтобы воздержать московское дворянство (единственно, где он имеет влияние) от всяких демонстраций за него, во-вторых, он не ушел, а уволен без всякого прошения.
Самый случай этот раскрывается так (из безусловно достоверных источников). Св. Синод постановил уволить епископа Варнаву10 на покой за самовольное прославление святителя Иоанна Тобольского. Об этом Варнава не спрашивал Синод, а, отправляя государю императору разные благопожелания на войне, присовокупил, что и государь не должен забыть святителя Иоанна, ожидающего прославления. Государь ответил Варнаве телеграммой, в которой сказал, что величание петь над мощами святителя можно, а с прославлением следует подождать. На основании этого Варнава и произвел нечто вроде прославления, где пели величание, и даже пели молебен святому Иоанну. По поводу последнего Варнава объяснил Синоду, что молебен у мощей святителя Иоанна Тобольского пели не ему, а св. Иоанну Златоусту, икона которого висит около мощей…
Когда Синод вызвал Варнаву для объяснений по поводу этого самоволия — понятно, в присутствии обер-прокурора, — то Варнава между прочим заявил, что действовал не самовольно, а по разрешению государя императора, который суть глава Церкви. При этом он предъявил митрополиту Владимиру11 телеграмму государя, но митрополит отстранил телеграмму рукой с каким-то резким выражением и начал разъяснять Варнаве превратность его понятий о том, что царь есть глава Церкви. Решение Синода свелось к удалению Варнавы на покой.
Варнава (рассказывают) тотчас же отправился к государыне Александре Федоровне и пожаловался ей, что с ним дурно обращались в Синоде, заставили его стоять (его, говорят, действительно лишь после допроса пригласили сесть), тогда как светский чин (обер-прокурор) сидел, и что когда он, Варнава, предъявил телеграмму государя императора, то митрополит Владимир оттолкнул ее рукой со словами: “Оставьте, пожалуйста, в покое эту дурацкую телеграмму”; а око государя обер-прокурор Самарин, быв при этом, ничем не протестовал против такого оскорбления величества.