Журнал Наш Современник 2009 #2
Шрифт:
И вижу я, что все ему ведомо. Не смею на него смотреть. Потупил голову. А он опять спрашивает и будто смеется:
– А туесок видел? а лапотки?
– Видел, - говорю.
– Глупый ты. Удивление какое нашел! Туесок да лапотки нас кормят: сплетем их здесь, сготовим, на дорогу положим - придут боголюбцы, возьмут что кому надо, а нам хлебца оставят.
– Да ведь хлеб-то, батюшка, зверь съест.
– Глупый ты какой, непонятливый. Говорю тебе: зверь у нас тихий. Никого не съест.
И поверьте, милые, обернулся я на поляну - и никогда я столько
Посадили меня старцы за стол, дали хлеба с солью, да воды ключевой, да морошки лесной, я ем, а в окно кто-то торк, торк. Обертываюсь: вижу голова лосиная. Приподнял старец окошко - и подал сохатому ломоть хлеба… А я молчу. Дивлюсь. Опять тихий зверь, думаю.
И пробыл я у старцев час, - благословили меня оба, указал дорогу младший, поклонился низко и сказал:
– Теперь ступай. Никто тебя не тронет. Тихий ангел тебе в путь.
И ушел от меня. А я на дорогу вышел, к лапоткам и туеску, а их уж нет: вместо них лежит круглый хлебец ячменный да кошелка стоит, а в ней сот два меду, пук свечечек восковых да щепотка ладану. Нагнали меня богомольцы - и пошли мы на Сию, к угоднику Божию Антонию.
Монашки обе дремали возле пяльцев, брат, оперши щеку рукою, не отрываясь, смотрел на монаха, а мне Егорушка совал в руки восковую фигурку.
– Вот, милые, - сказал отец Евстигней, - исполнил я бабинькино послушание: рассказал вам про тихого зверя. Больше ничего не знаю.
Егорушка поднялся с своего места, перекрестился на образ и, бормоча что-то про себя, вышел было из комнаты, показался опять на миг, сделал земной поклон - и ушел…
Брат спросил:
– А медведь был большой?
– Не видал, милый, - отвечал отец Евстигней.
– Трусоват был Ваня бедный.
– Какой Ваня?
– Да я был Ваня. Я же и трусоват. Такой стих есть.
В это время вошла няня с Параскевушкой, а монашки у пялец очнулись от липкой дремоты и всполохнулись:
– К вечерне, гляди, скоро зазвонят, а мы еще у матери Надежды не были. У нас к ней от матери казначеи поручение.
– Ну, что ж, подите, - сказала Параскева, - а после вечерни зайдите - на путь матушка благословит.
Монашки вышли, няня принялась прибирать на столе, перекидываясь изредка словами с монахом, а Параскевушка, присевшая было на минутку, вдруг встала со стула и заахала:
– Батюшки мои, образ-то "Благое Молчание" не утвердила я у матушки, да и лампадки надо бы поправить.
Она хотела идти в бабушкину комнату. Я робко попросил, как о великом и невозможном счастье:
– А нам можно с вами?
Просил Параскевушку я, а не брат, потому что я чувствовал, что она меньше любит брата. Я решил это потому, что слышал, как она раз говорила няне про брата:
– Боек, нянюшка, больно боек, - и хоть няня защищала брата: "Дитя, мол, что с него взять!" - Параскевушка
Я думаю, что брат чувствовал, что Параскевушка больше любит меня, и при ней больше помалкивал. А мне было стыдно, если я замечал, что брата любят меньше меня, потому что нас отец, ни мать не "делили", и мы жили дружно, и большинство игрушек - у нас были "общие": когда кому-нибудь из нас дарили новую игрушку на рождение или именины, то или и другому, не-имениннику, - тоже что-нибудь дарили, или получивший игрушку заявлял: "эта будет общая!" - и самые веселые игрушки были общие.
– Можно, - отвечала на мою просьбу Параскевушка, и мы пошли с братом за нею в бабушкину комнату. Оба мы притихли.
8*
Бабушкина келья была еще тесней, чем "светлица" и келейницкая. Она казалась еще меньше оттого, что в ней всегда стоял полумрак: единственное окно было занавешено сплошь частой кисеей, а пониже еще и темно-зеленой занавесочкой; даже одна из ставень, за окном, была закрыта.
В переднем углу у бабушки стояла дубовая божница, а в ней, при свете трех лампад, двух висячих и одной стоячей, на деревянной подставке, - тускло сверкали серебряные и золоченые оклады икон и темнели лики. Перед божницей стоял аналой, покрытый пеленою из синего шелка, вышитого белыми розами, а нем лежала толстая, закапанная воском, псалтырь; открытую страницу пересекала широкая закладка из бумажной канвы, шитой шелками, с концами из малиновых лент. Перед аналоем был раскинут маленький, шитый тюльпанами коврик. По стене, примыкая к божнице, были еще две дубовые полки, устланные белыми строчеными полотенцами.
Мать Параскева положила поклон перед аналоем и нам приказала положить, приняла с аналоя лежавшую на книге икону - и принялась уставлять ее на нижней полке. А мы смотрели и дивились. Чего только не было на двух этих полках! Был деревянный, пятиглавый с золочеными крестами, храм, непонятным образом вмещенный в обыкновенную стеклянную бутылку, - а пробка была у нее в виде синего купола с крестом. Подле стояла вытесненная из дерева фигура сидячего монаха: весь в черном, с белыми крестами на куколе и на епитрахили, опустив глаза, сложив руки, сидел он, и нельзя было понять, мертв ли он, или спит, или погружен в молитву…
– Он умер?
– шепнул мне на ухо брат.
– Спрошу, - еще тише отвечал я, но долго не решался спросить. Все-таки спросил.
– Нет, он не умер, - ответила мать Параскева.
– Нил Преподобный - это столобенский угодник. На озере, на острове, подвизался. Угодники Божии не умирают. Они уснут смертным сном, а Господь их в царстве небесном разбудит. Со ангелами, со архангелами.
– Ангелы не спят, - вздохнув сказал брат.
Я с тревогой посмотрел на келейную, но она похвалила брата: