Журнал Наш Современник 2009 #3
Шрифт:
Вскоре Павел укатил в военное училище, а следом тронулся и его уличный дружок, нацелившись в университет, на исторический. В форменных брюках-клеш, что всучил ему брат, отслуживший на флоте, в старомодном черном пиджаке с отцовского плеча, набив чемодан копчеными окунями, упрятав жалкие рублишки в карман, пришитый к трусам, брел Иван по знойной улице, боясь обернуться на родную избу, маятно чуя спиной, что матушка смотрит вслед сквозь слезную наволочь. Когда пыльный, лязгающий и чихающий автобусишко, в который Иван чудом втиснулся, заполз на вершину Дархитуйского хребта, на миг отпахнулось степное село, обнявшее синее озеро, и нестерпимая печаль защемила Иваново сердце, и глаза ослепли от слез.
Вагон
Наголо стриженный, но с русой щеткой волос у лба, куражливый малый, завлекая девчушек в песенные сети, маял гитару в кургузых, досиня исколотых пальцах, молотил по струнам и, сверкая золоченной фиксой, по-волчьи завывая, хрипел:
Остановите музыку-у-у, остановите музыку-у-у!… С другим танцует девушка моя-а-а!…
Павел попросил у фиксатого гитару, побренчал, настроил, и вдруг зазвенели струны слезливо и надрывно; тридцать лет слетело с его посеченных инеем, обредевших волос, и повеяло в замерший вагон хмельным духом скошенной травы, горечью придорожной полыни, бродячей печали и запоздалого раскаянья:
Я в весеннем лесу пил березовый сок, С ненаглядной певуньей в стогу ночевал. Что любил — потерял, что нашел — не сберег, Был я смел и удачлив, а счастья не знал…
Подле фиксатого малого посиживала тихая, невзрачная девчушка — похоже, его зазноба, — и не сводила восторженных глаз с песельника, отчего дружок ее угрюмо косился на Павла, зловеще играя желваками.
Зачеркнуть бы всю жизнь, да сначала начать, Улететь к ненаглядной певунье своей…
Павел игриво мигнул девчушке, а фиксатый малый нервно вскочил и ринулся в тамбур. Иван покосился на приятеля: "Эх, наскребет кот на свой хребет, да и мне, дураку, перепадет. Этот фраерок не успокоится…" И верно, едва друзья уселись на свою лавку, как паренек…легок на помине… явился не запылился, а с ними еще два братка. Фиксатый присел перед Павлом на корточки…эдак зеки часами сидят, как вороны на заплоте… и, топыря пальцы, попер буром:
— Ты чо, мужик, крутой? Может, выйдем в тамбур, побазарим? Павел вдруг засмеялся:
— Ну, жизнь, а! Никакого покоя. Какого лешего я пойду с тобой базарить?! Возле тебя вон еще два орла стоят. А с тремя нам не совладать.
Тут Иван, изрядно оробевший, попытался утихомирить фиксатого малого и его дружков:
— Парни, может, налить по стаканчику, и выпьем за мир во всем мире.
— Да мы и сами нальем, козел. Гони бутылку.
— А вот это ты зря, сынок, — Павел сумрачно и устало заглянул малому в зеленоватые рысьи глаза, и тот не выдержал, отвел взгляд. — Ты еще под стол пешком ходил, когда у меня такие, как ты, салаги, песок в окопах жрали…
Фиксатого отодвинул его дружок, невысокий, наголо бритый и крепко сбитый, и, так же по-зэковски присев перед Павлом на корточки, положил руку на его колено.
— Много базаришь, мужичок. Гони бабки, и пошел-ка ты… — бритый матюгнулся.
— Я бы мог пристрелить тебя… твоего дружка… — Павел откинул полу зеленой таежной робы, где с широкого офицерского ремня свисала потертая рыжая кобура. — Мог бы, мне терять нечего, я пожил. Мог бы, но не буду, а вот задницу отстрелить могу…
Бритый, не сводя глаз с кобуры, побледнел, нерешительно поднялся, и третий, который все время оглядывался, вертел головой, — вроде стоял на стреме — велел дружкам:
— Ладно, пацаны, сваливаем. А этого… мы еще достанем. Далеко не уйдет.
Когда братва отчалила, за ними убежала и девчушка, которой подмигивал Павел. Когда опасность миновала, Иван выдохнул скопленное нервное напряжение, кое-как успокоился и рассудил:
— Да-а, хошь, не хошь, а поверишь, что войны вспыхивали из-за бабья. Какого лысого ты, Паша, подмигивал девчушке?! Видел же, что рядом ее дружок.
— Да я, братка, без задней мысли, по-отечески, можно сказать…
Таежная электричка петляла, кружила в буреломных брусничных и черничных хребтах, падала в голубичные распадки, ныряла в сырые студеные тоннели. Зарницами играл в вагоне яркий закатный свет, золотились в зоре-вом сиянии рослые сосняки, кряжистые кедрачи, нежные березняки и осинники, заслоняли зарю хребтовые отроги и каменистые гольцы, а в электричке любовно пели, отчаянно плакали в душе, целовались, обнимались, ворочали грибные и ягодные корзины, поняги с брезентовыми кулями. Павел с Иваном на разные лады обсудили фиксатого малого с синими наколками и его дружков, после чего выпили за нынешнее поколение, чтоб ему не сгинуть во зле, да вскоре и забыли свару; спасительная память опять укрылила остаревших приятелей в лесо-степное, озерное село, где на утренней заре истаяло отрочество и мятежным заревом полыхнула юность; и вдруг из миражного зноя тайги, из пьянящего смолистого духа, из стылых синеватых сумерек ожила та, что так растревожила отроческие души…
Они выпали из электрички в притаенную сумеречную тайгу, брели заболоченным узким распадком, обходя по кочкам чернеющие водой бочажины; продирались сквозь диковинно рослый, выше пояса, голубичник с опаленной морозами, сиреневой листвой, где чернели редкие крупные ягоды. Отошла голубица… Когда уперлись в гремящую горную речку, за которой дыбился кедровый хребет, уже отпылал ярый закат, суля дневной жар, и загустела пугающая темь; но мужики сноровисто затаборились, развели уютный костериш-ко, на пихтовый таган приладили закопченный, мятый котелок и, умостившись на валежине, с пьянящей слезливой печалью смотрели, как огненные крали, извиваясь и всплескивая дланями, вершили причудливый, завораживающий взор, чарующий душу пляс. Мать суеверно внушала: не гляди долго в огонь, заморочишься…
Хлебнув спирта из алюминиевых кружек, закусив тушенкой, разогретой прямо в банках, вспомнили, как школярами тулились к такому же ночному костру и под таежные песни парашютистов-пожарников глазели на девушку Таню; повздыхали, и, взлохматив сивые чубы, спели о бродяжьем духе, что все реже, реже расшевеливает пламень уст. Слезливо и тоскливо оглядев неладную заплечную житуху, разоткровенничались — пьяная душа исповеди жаждет, и Павел вдруг поведал то, что мужики обычно таят в сокровенном потае своей души, и упаси Бог даже во хмелю развязать язык. Ведал он вроде и не про свою житуху, а про бедовую судьбу друга закадычного, капитана горемычного по фамилии Меринов, с коим, случалось, хлебал кулеш из одного котелка, спал под одной плащ-палаткой, а уж столь наливочки да сладкой водочки вылакал, супротивнику не пожелаешь. Вспоминал приятель горькую судьбинушку, соля и перча армейскими матюгами, отчего Иван доспел: однако, ты, парень, свое семейное бельишко ворошишь.