Журнал Наш Современник №4 (2002)
Шрифт:
Не в этом ли — в драматических, все более трудных взаимоотношениях Шолохова с властью, в глубочайшем духовном кризисе, начавшемся в 30-е годы, вызванном внутренними расхождениями с властью, — объяснение глубокого молчания Шолохова в литературе все последние десятилетия его жизни? Почему Шолохов не создал ничего, равного по уровню дарования роману “Тихий Дон”? — таков сакраментальный вопрос, которым казнит писателя “антишолоховедение”. Но имеются свидетельства, что М. А. Шолохов казнился этим сам.
“...Так много человеческого горя на меня взвалили, что я уже начал гнуться, — писал он в начале 30-х годов Левицкой. — Слишком много для одного человека”.
Но он никогда не переставал слышать
Сын М. А. Шолохова, М. М. Шолохов, в своих воспоминаниях приводит рассказ матери, Марии Петровны Шолоховой, об этой ни для кого не видимой и не ведомой стороне их жизни, ранее неизвестной и самому младшему сыну писателя:
“... Не помню уже точно когда, он стал догадываться, что его письма читают. Да, пожалуй, тоже как “Тихий Дон” пошел. Сразу же после этого в Ростове, в Москве стали о нем брехать, что и кулацкий пособник он, и сам кулак, и идейный руководитель восстания, которое якобы в Вешках готовится, и... Да, Боже мой, чего только вокруг твоего отца не плели, чего не городили?! А время-то какое? Страшно было, — мать зябко повела плечами. — Там брехнут, не подумавши, а я тут редкий день не жду: вот придут, вот заберут...
И в то же время, как представишь, скольких он тогда защищал! И кого только не защищал. Ведь со всех хуторов, за сто верст, кто только к нему и с чем только не шел. А он ведь какой был? Каждой бочке затычка, каждой дыре гвоздь, везде встрянет. Никому не смолчит. Сколько и куда только не писал, — и чтоб казакам форму носить разрешили, и чтобы их во все войска брали — их долгое время только в пехоту призывали. И чтоб церкви не рушили, и за единоличников, и за колхозников, и за старого, и за малого. Против всяких, как тогда говорили, перегибов и в газеты писал, и в область, и в Москву, самому Сталину... Вот оно и думалось: надоест тем, наверху, как муха липучая, как муху и прихлопнут. Ему и друзья-то его — Луговой, Логачев, другие так и говорили: “Допишешься ты, Михаил”. А он знай одно: “Ничего, я неистребимый”.
Он и меня-то, в конце концов, убедил, что он неистребимый, думала — и износу ему не будет... Последнее время, часто прочтет в газетах или по радио услышит... как это говорил-то? Про “наших планов громадье” или про то, какое прекрасное будущее нас ждет, — и грустно, грустно так: “Манечка, Манечка, как хорошо, что мы с тобой до этого времени не доживем...”
А в то время-то как я боялась! Вас трое, да Машутку еще ждала. Как уж просила его, умоляла не лезть на рожон. На колени становилась. Страх — он не родня. А я ведь знала, каким он мог быть несдержанным. А он, вдобавок, никогда ничего мне по-настоящему не рассказывал. Начну расспрашивать, а он: “Кто мало знает, с того малый спрос. Всё хорошо”, — и весь разговор. Это называется, пугать меня не хотел. А раз выпил с друзьями как следует, да перед ними и разоткровенничался, меня не видел в соседней комнате, а дверь-то приоткрыта. Оказывается, когда за Ивана Клейменова ходил хлопотать к Берии и сказал ему, что за Ивана, дескать, головой ручается, тот ему и отпел: “Вы, товарищ Шолохов, что-то за многих ручаетесь головой. У Вас что, и голов много?..” Так думаешь, — он после таких слов угомонился, папаша твой? “Тогда арестовывайте и меня!” — представляешь? А тот ему с улыбочкой: “Станете лезть не в свои дела, придется. До свидания, товарищ Шолохов”. И это в то время, когда
М. М. Шолохов рассказывает, что Мария Петровна так до конца дней своих и не могла простить М. А. Шолохову этой его безоглядности, — даже в старости у нее “невольно проступала какая-то беспомощная, но сердитая детская обида на отца за тот страх, который он заставил когда-то ее пережить. Каким же мучительным должен был быть этот хронический страх, если и полвека спустя она так и не смогла до конца простить того, кого так безоглядно и преданно любила”.
Этот страх перед возможным обыском и арестом в любую минуту не мог не беспокоить и самого Шолохова. Этим Мария Петровна объясняла и нелюбовь Шолохова к письмам: “...потому их и мало, что отлично понимал он — будут их читать. Меньше писал. Телеграмму даст, бывало, “жив — здоров, буду дома тогда-то” — вот и всё. Потом еще и обыска боялся, велел сжигать. Хотя там и крамольного сроду никогда ничего не было. Просто он и думать не хотел, чтобы их кто-нибудь, кроме меня, читал”.
Эти бесхитростные, но предельно точные и правдивые воспоминания, передающие атмосферу семьи и как бы изнутри, глазами самого близкого человека воссоздающие личность Шолохова, свидетельствуют, насколько далеки от истины измышления о Шолохове. Стал бы человек, присвоивший то, что не принадлежит ему, с таким мужеством нести свой крест, упорно добиваясь публикации правды о казачьем восстании, обороняясь от опасных для жизни обвинений в сочувствии белогвардейцам и кулакам! Стал бы десятилетиями таить от властей то, что он в действительности думает о них и о жизни, до конца дней своих за семью печатями держать свое нутро?
О том, что на самом деле думал Шолохов о жизни, как он ее понимал, нельзя судить ни по его письмам, ни по его публицистике, где было много чисто внешнего, условного, отвечающего тем правилам игры, без соблюдения которых человек в тех обстоятельствах просто не мог выжить. Эти правила соблюдали все — от Пастернака до Фадеева.
О внутреннем состоянии М. А. Шолохова, трагическом настрое его души можно судить по эпизоду, рассказанному в воспоминаниях “Нечиновный казак” бывшим редактором газеты в Вешенской А. А. Давлятшиным, в пятидесятые годы часто бывавшим в доме М. А. Шолохова:
“Во время одного из застолий, без которых не обходилась ни одна встреча в доме писателя, когда мы все, да и Шолохов, были крепко на взводе и не было единой нити в разговоре, он как-то без выраженного повода, негромко и не совсем внятно произнес выражение “вешенский узник” применительно к себе. Думаю, что многие из гостей не услышали его, а услышанному — не придали значения. Но меня его слова точно током поразили. И с тех пор я не могу забыть позы Шолохова, с которой он произнес слова, по моему глубокому мнению, выразившие глубокую драму”.
Это не была драма отступничества. Шолохов в течение всей своей жизни оставался убежденным коммунистом по своим взглядам и идеалам. Одна из загадок “Тихого Дона” — в том, что при всем жесточайшем своем трагизме этот роман оставался глубоко оптимистичным и, при всей беспощадности критики режима за его преступления против казачества, был по своей конечной сути — убежденно советским произведением.
Боль Шолохова связана отнюдь не с тем, что он к концу жизни разочаровался в идеалах коммунизма. Он разочаровался в тех коммунистах, которые стояли у власти, — это они, на взгляд М. А. Шолохова, “сами же не захотят” коммунизма и уготовят нам такое “светлое будущее”, в котором не захочется жить.