Журнал Наш Современник №4 (2002)
Шрифт:
Третья конференция была посвящена “Счастливой Москве”, его самому пушкинскому роману. (По Платонову, Пушкин решает “истинные темы” не логическим, сюжетным способом, не действием персонажей, “конфликтом”, а всей музыкой, организацией произведения, создающими еще и образ автора как главного героя сочинения.)
“Самбикин выбегал на московскую улицу; трамваи уже не ходили, по асфальтовым тротуарам звучно стучали высокие каблуки женщин, возвращавшихся домой из театров и лабораторий, или от любимых ими людей” (“Счастливая Москва”, глава 5). Вот это “или” и вводит нас в мир Платонова.
Во вступительном слове, обращаясь
Платонов же пишет, что его герои “красивы от природы или от воодушевления”. Он рисует подробную картину этого “искаженного” сознания: “И вот когда они уселись, тридцать человек, то их внутренние живые средства, возбужденные друг другом, умножились, и среди них родился общий гений жизненной искренности и счастливого соревнования в умном дружелюбии. Но остро-настроенный такт взаимных отношений, приобретенный в трудной технической культуре, где победа не дается двусмысленной игрой, — этот такт поведения не допускал ни глупости, ни сантиментальности, ни самомнения. Присутствующие знали или догадывались об угрюмых размерах природы, о протяженности истории, о долготе будущего времени и о действительных масштабах собственных сил” (глава 6).
Об угрюмых размерах природы писал учитель Платонова, Николай Федоров: “Взять ведро воды и, обратив его в пар, заставить работать — это не значит победить природу, это не значит одержать победу и над ведром воды. Нужно видеть, как эта побежденная сила рвет пальцы, руки, ноги у прислужников машины, чтобы поумерить свои восторги”. На “шахтерку” Москву Честнову наскочили вагонетки, зажали и размяли правую ногу; число наших погибших на афганской войне в семь раз меньше, чем в автокатастрофах, — за те же годы.
О действительных масштабах собственных сил Платонов знал сам. Электростанция в Рогачевке, которую строили под руководством Платонова 34 кооперативных крестьянских товарищества, была сожжена рукой человека здравого смысла, не скрывавшего своей ненависти к Платонову. “На окраине слободы, где еще вчера было новое саманное здание электростанции, теперь стало пусто”, — в рассказе “Афродита”, который ему так и не удастся опубликовать, он описывает мертвые металлические тела сгоревшей станции.
Пока герой рассказа Назар Фомин на прежнем месте строил новую станцию, от него ушла жена. Она полюбила другого человека. (“Должно быть, это бывает потому, что каждое сердце разное с другим”.) Однако ему явилась тогда странная мысль, оставшаяся необъяснимой: настоящей причиной была та же самая сила, от которой сгорела электростанция. Назар приходит к заключению о протяженности истории и о долготе будущего времени: мир “более велик во всех направлениях и сразу его нельзя обозреть — ни в душе человека, ни в простом пространстве”.
Читая доклады конференций, чувствуешь нарастание “здравого смысла”, подобно тому, как можно угадать перемену погоды по небу.
Исследовательница из Екатеринбурга Эйдинова, вслед Залыгину, слышит в “Счастливой Москве” пафос “искалеченных, уродливых, аномальных проявлений мира и человека”: Платонов
“За что вы меня преследуете? — восклицал Платонов, — вы, вы все?” (из донесения старшего оперуполномоченного отделения 3 отдела 2 управления НКГБ от 5 апреля 1945 г.)
Некоторые исследователи утверждают, что Москва — это прежде всего “Баба-Яга в ее амбивалентной сущности”, другие — что она “советская Лолита”. Здравый смысл им подсказывает: не нужно бороться с Платоновым. Проще его игнорировать.
На Бродского ссылаются, как на авторитет. Несмотря на то, что сам облик Бродского (“поймите простую вещь — и это самое серьезное, что я могу сказать — у меня нет ни принципов, ни убеждений”, “никакой другой язык не вобрал в себя так много смысла и благозвучия, как английский, родиться в нем или быть усыновленным им — лучшая участь, которая может достаться человеку”), казалось бы, исключает всякую возможность ссылки на него в тексте о Платонове. Из брезгливости. Хотя бы за его известное предисловие к “Котловану”, где он с презрением пишет о русском языке, как находящемся в смысловом тупике; и что в самой структуре русского языка уже заключена философия тупика. Один “русский философ” тут же развил эту мысль в “бесконечный тупик”.
“Что за гнусь появилась на земле? Откуда?.. Уйду я, уйду отсюда, но куда — ведь некуда! Значит в землю — к матери, брату и сестре” (Платонов. “Записные книжки”, М., 2000, с. 140).
Как обычно, представлены и наследники Розы Люксембург. Гражданин Швейцарии Р. Ходел приписывает Москве посредническую роль “между природным и культурным миром”, называет эту роль “заборностью”, чтобы рифмовалось с “соборностью” (вып. 3, с. 247), а “Чевенгур” истолковывает, как защиту того социализма, за которым стоит имя Розы (вып. 4, с. 538).
Похоже, с Платоновым решили разделаться. “Фрейд признавался, что...”, “проповедуемая Ницше любовь...” (из доклада С. Семеновой) и далее: “недаром Юрий Нагибин воспринял...” (и здесь, пожалуй, был бы более уместен Бродский или Новодворская).
Что такое Фрейд, хорошо известно: “цель всякой жизни есть смерть”, “массы никогда не знали жажды истины, они требуют иллюзий, без которых они не могут жить”, “два вида первичных позывов: Эрос и садизм”, “в 1912 г. я принял предположение Дарвина, что первобытной формой человеческого общества была орда” и т. п.
Федоров писал, что “ученый или философ отнюдь не высшая ступень, не идеал человечества, а только его одностороннее, уродливое развитие”; что у философа понятия и идеи реальны только как психические состояния, Ницше же полагал мерзавцем. Семенова называет Федорова философом (тот был учителем географии, потом библиотекарем), “московским Сократом”, зная об отрицательном отношении Федорова именно к Сократу.
Платонов относился к философии, как к утопии: она занята поиском нужного слова, “чтобы слово это подействовало на угнетателей особым, неизвестным магическим образом”: чтобы действительные люди угнетали прочих не до смерти. Платонов не верит в существование такого слова.