Журнал Наш Современник №7 (2001)
Шрифт:
Правый кадет А. С. Изгоев писал в конце 1907 г.: “Среди двух правящих наших классов, бюрократии и поместного дворянства, мы напрасно стали бы искать конституционных сил. Интересы этих классов не могут быть ограждены при господстве в стране правового строя. Эти классы неспособны осуществить конституции даже в формальном ее смысле”. Таким образом, и дворянство, очень влиятельное сословие России, стало после 1905 г. антибуржуазным, пусть и “справа”. Его неприятие либерально-капиталистического строя стало фундаментальным. Газета “Утро России”, которая вновь стала издаваться с ноября 1909 г. на деньги крупного капитала (Рябушинские, С. Н. Третьяков и др.), писала 19 мая 1910 г.: “Дворянину и буржуа нельзя уже стало вместе оставаться на плечах народа: одному из них приходится уходить”.
Разрыв
Как это бывает на стадии разложения сословного общества, привилегированное сословие морально деградирует и становится движущей силой регресса. Таким и стало дворянство после революции 1905 г. Участвуя в выборах во II Государственную думу в 1907 г. и наблюдая политику дворянства, С. Н. Булгаков писал: “Ах, это сословие! Было оно в оные времена очагом русской культуры, не понимать этого значения русского дворянства значило бы совершать акт исторической неблагодарности, но теперь это — политический труп, своим разложением отравляющий атмосферу, и между тем он усиленно гальванизируется, и этот класс оказывается у самого источника власти и влияния. И когда видишь воочию это вырождение, соединенное с надменностью, претензиями и, вместе с тем, цинизмом, не брезгующим сомнительными услугами, — становится страшно за власть, которая упорно хочет базироваться на этом элементе, которая склоняет внимание его паркетным шепотам”.
Особым было положение духовенства. В начале века Церковь стала по сути частью государственной машины Российской империи, что в условиях назревающей революции послужило одной из причин падения ее авторитета в массе населения (что, кстати, прямо не связано с проблемой религиозности).
Полезно вспомнить, что кризис Церкви в начале века вовсе не был следствием действий большевиков-атеистов. Он произошел раньше и связан именно с позицией Церкви в момент разрушительного вторжения капитализма в русскую жизнь. Согласно отчетам военных духовников, когда в 1917 г. Временное правительство освободило православных солдат от обязательного соблюдения церковных таинств, процент причащающихся сразу упал со 100 до 10 и менее.
В массе своей духовенство вело себя как сословие, связанное дисциплиной церковной организации. С. Н. Булгаков, в то время уже видный религиозный философ, продолжая мысль о состоянии дворянского сословия, пишет в 1907 г.: “Совершенно новым в этиx выборах было принудительное участие в них духовенства, причем оно было заранее пристегнуто властью к “правому” блоку и все время находилось под надзором и под воздействием архиерея... И пусть ответственность за грех, который совершен был у избирательных урн рукой духовенства, падет на инспираторов этого низкого замысла, этого вопиющего насилия... Последствия этого сатанинского замысла — сделать духовенство орудием выборов правительственных кандидатов — будут неисчислимы, ибо духовенству предстоит еще отчитываться пред своей паствой за то, что по их спинам прошли в Государственную думу “губернатор” и иные ставленники своеобразных правых... Это политический абсурд и наглый цинизм, которого нарочно не придумают и враги церкви... До сих пор мне приходилось много нападать на нигилизм интеллигентский, но я должен признать, что в данном случае ему далеко до нигилизма административного!”.
Крестьяне и дворяне. Для выбора всего будущего пути России, который подспудно вызревал с начала XX века, огромное значение имело совместное, бок о бок, существование двух производственных укладов и почти двух миров — крестьянства и помещичьего хозяйства. Они находились в тесном взаимодействии, имели друг к другу долгий исторический счет, приглядывались к изменениям и настроениям в доме “соседа”. Установки крестьянства были важны уже потому, что оно составляло подавляющее большинство населения и главный источник национального богатства, из него рекрутировались рабочие и солдаты. Дворяне же, как сказано выше, “связывали” все общество тем, что из него генерировалась культурная и управленческая элита. Две эти важнейшие социальные группы (сословия) надо рассматривать не только порознь, но и в их взаимодействии, как “связку”, как особую подсистему российского общества.
С середины 90-х годов XIX века “миры” крестьян и помещиков стали быстро расходиться к двум разным полюсам жизнеустройства: крестьянство становилось все более “общинным”, а помещики — все более капиталистами. Крестьяне строили “хозяйство ради жизни” с ориентацией на самообеспечение, а помещики — “хозяйство ради прибыли”.
Укреплению общины способствовала и политика государства (установление круговой поруки для сбора налогов, податей и выкупных платежей), и необходимость самоорганизации для противостояния помещикам, и начавшиеся при внедрении капитализма и вывозе хлеба голодные кризисы. Именно после голода 1891 г. общины вернулись к переделам земли и ввели самый уравнительный принцип — по едокам. Приоритетным критерием в общине было обеспечение физического выживания людей (сейчас появилось много исследований, посвященных “этике выживания” как особому мировоззрению). Напряженность между двумя этими полюсами приобретала не только экономический, но и мировоззренческий характер, имеющий даже религиозные корни*.
Отмечу здесь кратко, что вообще сведение социальных отношений на селе к экономическим — глубокая ошибка. Эту ошибку в начале века в равной степени совершали и марксисты, и либералы, и консерваторы. В 1900 г. урожайность на земле помещиков была на 12—18% выше, чем у крестьян. Это не такая уж большая разница, но в целом, за счет всех факторов, экономическая эффективность хозяйства поместий была, по расчетам министра земледелия в 1894—1905 гг. А. С. Ермолова, на 30—40% выше, чем у крестьян. Впрочем, как показал А. В. Чаянов, сам этот показатель (“экономическая эффективность”) применять к крестьянскому хозяйству можно лишь условно, ибо по своей природе и внутренней структуре он адекватен именно и только капиталистическому хозяйству.
Для нас здесь важнее, что, работая батраком у помещика, крестьянин с десятины обрабатываемой им земли получал, по данным А. С. Ермолова, 17 руб. заработка, в то время как десятина своей надельной земли давала ему 3 руб. 92 коп. чистого дохода. Вероятно, министр завысил заработки батрака, но что они были значительно выше чистого дохода от крестьянского труда — верно (на этом факте строил свои выводы и Ленин до 1905 г.). Тем не менее крестьяне упорно боролись за землю и против помещиков.
Все теоретики начала века, кроме ученых народнического толка, видели причину этого в косности архаического мышления крестьян — примерно как и нынешние либеральные экономисты. Как верно заметили недавно экономисты-правоведы С. Ковалев и Ю. Латов, “ожесточенная борьба крестьян за снижение своего жизненного уровня должна представляться экономисту затяжным приступом коллективного помешательства”. Консервативный экономист-аграрник А. Салтыков даже издал в 1906 г. книгу “Голодная смерть под формой дополнительного надела. К критике аграрного вопроса”, где доказывал невыгодность для крестьян требовать у помещиков землю вместо того, чтобы наниматься в батраки.
На деле батрак и хозяин крестьянского двора — не просто разные статусы, а фигуры разных мироустройств. И все теории, исходящие из модели “человека экономического”, к крестьянину просто неприложимы и его поведения не объясняют. Вот важный факт: во время всеобщей июльской аграрной забастовки 1905 г. в Латвии большинство забастовщиков были батраками. Они были гораздо сильнее, чем в Центральной России, “овеяны духом капитализма”, однако во время забастовки вели себя не как батраки, а как крестьяне. Они требовали не увеличения зарплаты, а продажи им или сдачи в аренду участков помещичьей земли. Иными словами, требовали дать им возможность восстановить статус крестьянина.