Журнал Наш Современник №8 (2001)
Шрифт:
Война, охватившая Европу и стремительно ворвавшаяся в пределы бывшей Российской империи, усугубляла нарастающую панику в душе Цветаевой, и без того усиленную одиночеством парии: ее боялись, ее сторонились, как прокаженной, поэт Тарковский считал ее “чуть-чуть чернокнижницей”.
Есть у Цветаевой незавершенное стихотворение, которое она писала в Голицыне. В нем — предсмертное настроение, отраженное ясновидящей:
Смертные мои! Бессмертные
Вы по кладбищам! Вы, в кучистом
Небе —
О, в рассеянии участи
Сущие — души моей!
Сущие участи души моей... О ком это так горько, так обреченно? Возможно, о близких, томящихся по узилищам, а может быть, о бессмертных ангелах, ведающих о земной участи смертных. О ее участи.
Гитлеровцы довольно быстро захватили западные земли России; в Москве началась подготовка гражданского населения к эвакуации. Собиралась отправиться в новые странствия и Цветаева.
Любопытные воспоминания о последних ее днях в Москве оставила подруга А. С. Эфрон — Нина Павловна Гордон, на чью долю выпало быть тем чутким товарищем, в котором так нуждалась Марина Ивановна. Она уговаривала Цветаеву не торопиться с отъездом.
Н. П. Гордон все чаще отмечала про себя отсутствовавший взгляд Цветаевой, ее настороженность, бегающие глаза, резкую перемену настроения.
“Состояние ее и вечером (накануне отъезда в Елабугу. — Л. С. ) мне очень не понравилось, — пишет мемуаристка, — возбуждение не проходило <...> то она быстро со всем соглашалась, то тут же опять возражала, то опять как будто соглашалась. Уговаривали втроем — и Муля (муж А. С. Эфрон. — Л. С. ), и Мур, и я. Под конец она сдалась, успокоилась, уже ровным голосом сказала, что согласна с нами, что поедет с другой группой...”
Каково же было удивление Н. П. Гордон, узнавшей на другой день, что Цветаева с сыном все-таки уехала в эвакуацию. Пример подобной непоследовательности мы увидим еще раз — в Чистополе, что и обернется для поэта гибелью. Но пока можно предположить, что Цветаева соглашалась с подругой дочери скорее для проформы, ибо все было решено. И, похоже, не ею!
Не странно ли, что уже в шесть часов утра за Цветаевой заехал грузовик? Н. П. Гордон предположила, что Марина Ивановна сумела созвониться с Союзом писателей. Но была ли она — человек, безусловно, мужественный и в то же время довольно беспомощный в миру, а особенно в те августовские дни 1941 года, в состоянии с кем-либо и о чем-либо договориться?..
О последних встречах с Цветаевой в эвакуации, в Чистополе, вспоминала и Л. К. Чуковская. Приведу один характерный диалог, поводом к которому послужило нежелание Марины Ивановны жить в Елабуге, изначально пугавшей ее.
Л. К. Чуковская: “Я напомнила ей, что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревянной избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.
— Но тут есть люди, — непонятно и раздраженно повторила она. —
Чуковская описывает, как отвела Цветаеву к своим знакомым Шнейдерам, в семье которых ее тепло приняли, накормили, выслушали, предложили переночевать.
Пока Чуковская, уверенная в том, что оставила Марину Ивановну в “надежных руках”, хлопотала о своих близких, Цветаева исчезла. Нет, все выглядело вполне правдоподобно. Уходя от Шнейдеров, она заявила, что ей надо с кем-то срочно встретиться в гостинице, обещала вернуться вечером. Да, по-видимому, вновь не ее планы скоротечно менялись.
Переночевав в общежитии, в котором Цветаева остановилась по приезде в Чистополь, она спешно уехала в Елабугу, где ее ждал сын. Это было утром 27 августа. Л. К. Чуковская приводит, как бы заключая свои воспоминания, отрывки из “Записной книжки” поэта, опубликованной после ее смерти. Приведем и мы несколько строк: “...Никто не видит, не знает, что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк <...> Я год примеряю смерть. Все уродливо и страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу умереть. Я хочу не быть. Вздор. Пока я нужна... но. Господи, как я мала, как я ничего не могу!..”
В этих откровениях, когда Душа ведет внутренний монолог или диалог с лукавой силой, предлагающей на выбор средства погибельные, все сказано. Чего же не хватает? Неужто это набегают прежние тени сомнений, и мы вспоминаем стихотворение — отклик на “самоубийство” Есенина, так смущающее воображение:
Жить (конечно, не новей
Смерти) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть —
Потолочные крюки.
Характерно, что Цветаева называет Есенина братом по песенной беде, завидует тому, что умер он якобы в отдельной комнате, без свидетелей. Вначале она даже хотела написать о нем поэму. Получив необходимые для работы материалы из СССР, передумала, записав при этом: “Тайна смерти Есенина... У этой смерти нет тайны. Она пуста. Умер от чего? Ни от чего: от ничего. Смерть Есенина равна жесту петли на шее”.
И здесь ее чутье безошибочно. Тайны, действительно, нет, несмотря на сокрытые следы преступления. Поэт умер не по своей воле, не из-за несчастной любви и даже не из-за обострившегося душевного кризиса: его смерть — это добытое молчание того, кто молчать не может. Поэтому смерть и равна жесту петли...
Все-таки в этих двух мученических кончинах — Есенина и Цветаевой, двух русских по духу и его выражению поэтов — немало общих мест! Разница — в предчувствиях, в образных видениях. Есенина преследовал Черный человек, еще при жизни подступивший к нему с “мерзкой” книгой грехов поэта и устрашивший его. У Цветаевой видения ярче и подробнее. Это не только переживаемые наяву мгновения кончины, это минуты посмертные, когда Душа после исхода, отделившись от тела, видит все вокруг и преодолевает толщи воздушные: уже не весит, не звучит, не дышит. Но чужие руки запечатлены все же не для праздности.