Журнал «Вокруг Света» №01 за 1970 год
Шрифт:
Бабы вытирали круглые рты концами платков и вздыхали. Паровоз, похожий на закопченный донельзя чайник, испуганно посвистывал и озирался: леса гудели и справа и слева, бушуя, как озера. Хозяйничал западный ветер. Поезд с трудом прорывался через его сырые потоки и безнадежно опаздывал, отдуваясь на глухих полустанках. Неглухих полустанков на этой линии не было.
— Вот жизня наша! — сказал дед. — Запрошлый год в музею ездил, сегодняшний год — опять.
— Чего в запрошлом нашли? — спросила баба постарше.
— Торчак.
— Чегой-то?
— Торчак. Ну,
— На кой он сдался? — спросила баба.
— Ребят по ем будут учить.
Об этой находке в «Исследованиях и материалах музея» сообщалось следующее:
«Скелет уходил в глубь трясины, не давая опоры для копачей. Пришлось раздеться и спуститься в трясину, что было крайне трудно из-за ледяной температуры родниковой воды. Правый и левый огромные рога, как и череп, были целы, но крайне непрочны вследствие полнейшей мацерации костей. Кости разламывались прямо в руках, что вызывало опасение в успешности сохранения скелета. Но по мере высыхания твердость костей восстанавливалась».
Был найден скелет исполинского ирландского оленя с размахом рогов в два с половиной метра.
В городе дед долго объяснял заведующему музеем насчет птиц.
— Полосатая она, стерва, — говорил он сокрушенно. — Ну прямо гагара, только поболе и пострашней. Одно слово — пестрядь.
Деда отправили обратно с наказом: птицу не пугать и ждать охотников из города. Ехать на Белое озеро за птицами вызвались геолог Шпиндлер и сотрудник местной газеты поэт Ваня Дорохов. Три часа они ползли по узкоколейке до Ласкова. Глухие полустанки были завалены смолистыми бревнами и пахли свежей порубкой и немудрыми лесными цветами.
В Ласкове их встретили комсомолец Лешка, он же Алексей, и дед. Лешке было не до озера, в их колхозе косили сено, и с Дороховым и Шпиндлером отправили провожатым деда, носившего кличку «Двадцать процентов». Идти на озеро дед побаивался — ходили слухи, что там живут не то водяной, не то рыба с громадной жабьей мордой.
— Остатней способности у меня нету, — ныл всю дорогу дед. — Инвалид я, свинья меня задрала. Ну, милок, была свинья — прямо лев. Ударил я ее шестом, хотел выгнать из избы, — она как кинется, повалила меня, я лежу, кричу в голос, она меня рветь, она меня терзаеть. Мужики сбежались, боятся подступиться, а она меня рветь, она меня терзаеть! Насилу отняли. В больнице я месяц пролежал, доктор сказывал: ты теперь, Егор, совсем остался без трудоспособности, от тебя, говорит, по видимости сохранилось двадцать процентов, никак не более. С тех пор так меня и величают «Двадцать процентов». Ну, была же свинья! Выйдет на улицу — все как вымерло, бабы ребят хватают, ворота запирают, мужики с вилами ходют, чистая война. Однако убили ту свинью разрывной пулей, иная ее не берет.
— Ты, старик, про водяного нам расскажи, — попросил Шпиндлер.
— Что водяной... Водяной живет, рыбкой питается. Чего про него говорить. Сам увидишь.
— А ты видал?
— Как не видать — видал.
Только к закату вышли к Глухому озеру. До Белого озера,
— Ваня, — Шпиндлер остановил Дорохова за рукав, — прочти-ка мне еще раз твои стихи о соснах.
Дорохов начал читать. В стихах было одно место — оно очень нравилось Шпиндлеру. Там рассказывалось о старых сосновых пнях, о тончайших слоях древесины, нараставших десятки лет, о медленном могуществе жизни. Стихи были тихие и скромные, как и сам Ваня.
— Вот это мне здорово нравится, — Шпиндлер похлопал Ваню по плечу. — Стихи о напластованиях жизни. В сущности говоря, стихи об органической химии. Ну, не сердись, я не о том хотел сказать. Разговор будет о «Рудом яре». Погляди получше.
Под косым солнцем обрыв казался полосатым, как шкура пестрого зверя, разложенная у подножья лесов. Желтели ровные слои девонского известняка, осыпавшегося колючими осколками и окаменелыми ракушками аммонитов. Над известняком белели ледниковые пески, перемытые многими водами и перевеянные ветром давно забытых эпох, над ними лежала пепельная толща подзола.
— Видал? — спросил Шпиндлер. — Вот тебе медленное могущество жизни. Здесь каждый слой нарастал тысячи и тысячи лет, не то что у твоих сосен.
— Камень есть камень, — пробормотал Ваня. — Ты геолог, тебя это, конечно, интересует, но чего ты хочешь от меня? Чтобы я изложил тебе геологию александрийским стихом или ямбом?
— Нет, — язвительно ответил Шпиндлер. — Я хочу, чтобы ты написал стихи о божьей коровке. Камни эти могут мир перевернуть, а ты мне всю дорогу бубнишь о горлинках и стрекозах. Слепота! Глупая слепота, черт бы вас всех побрал, поэтов!
Шпиндлер яростно посмотрел на Ваню через круглые очки и стал похож на хищную птицу. Ваня засмеялся.
— Я юродивый, — ответил он и начал спускаться к озеру. — Я за рыбную ловлю и охоту лешему душу продам, а ты меня фаршируешь кембрием и девоном. Скучное это дело, дорогой товарищ.
Ночь почти не спали. Шпиндлер сидел у костра и читал, морщась, тоненькую книжку «Геологический очерк Минусинской котловины». Ваня готовился к утренней рыбной ловле, перебирал снасти, потом от нечего делать высыпал на газету червей и пересчитывал их — он все тревожился, что червей не хватит.
— Четыреста штук, — Ваня с сокрушением покачал головой.
Дед забеспокоился во сне.
— Не жадничай, — ответил Шпиндлер.
Спать не хотелось. На востоке не было еще никаких признаков рассвета, даже не зеленело небо. В заводях спросонок крякали утки. Звезды переливались, будто ветер перемывал их в черной ключевой воде. Шпиндлер закурил и посмотрел на Венеру. Казалось, что она летит сквозь заросли волчьих ягод и никак не может долететь до земли, до озера, до лесов и блеснуть над ними своим мертвым светом, похожим на сверкание инея.