Журнал «Вокруг Света» №07 за 1972 год
Шрифт:
Я давным-давно ничего не знал о Яцине, не знал, жив ли он. Тогда, в сорок втором, я пробыл у него в пастухах месяц, пока не уговорил наезжавших на хутор партизан взять меня в отряд. Первое время я часто бывал у Яцины с хлопцами из отряда — его хутор был партизанской перевалочной базой, или, как мы говорили, дневкой — на этом хуторе группы подрывников или разведчики нередко дожидались ночи. Я все надеялся, что Яцина выберется как-нибудь в город, передаст весточку от меня, но это стало невозможно. Немцы ввели жестокий режим пропусков; даже для того, чтобы съездить в соседнюю деревню к родственникам, нужно было получить специальный пропуск.
С бугра далеко просматривалось поле, видна была проселочная дорога, которая связывала два полицейских гарнизона. Но тогда, в июле сорок четвертого, мы должны были наблюдать не за дорогой, с той стороны нам уже ничто не угрожало: не было больше никаких полицейских гарнизонов, и наблюдать надо было за подходами к лесу, за берегом речки, густо поросшим ивами, верболозом и кустами красной смородины, или, как говорят белорусы, кустами поречек. Идя вдоль речки, хоронясь в кустах поречек, немцы, выходившие из окружения, из минского «котла», могли уйти в пущу...
Нас было пятеро в том дозоре, и все подростки. Теперь, когда война для партизан вроде бы кончилась, мальчишек из отряда более охотно посылали в дозор. Считалось почему-то, что теперь, после того как мы соединились с Советской Армией, это не так опасно.
Нас было пятеро, а тех немцев человек двенадцать. Я, правда, не видел, как они появились. Я спал, отстояв на посту свои два часа, и проснулся от ужаса, от того, что меня кто-то душит, рванулся, но тут кто-то сказал сдавленным шепотом: «Не кричи... Немцы...» И убрал руку, которой зажимал мне рот. Я перевернулся со спины на живот, подтянул к себе карабин и осторожно приподнял голову.
Брезжил рассвет, неподвижный белый туман низко висел над речкой, и в этом тумане речку переходили немцы. Видно было, как они держат над головой винтовки и автоматы. Один за другим они выходили на берег; и когда они вышли все и сбились в кучку, лежавший рядом со мной Витька Маленда — это он затыкал мне рот, чтобы я не завопил спросонок, — вскочил и крикнул: «Хенде хох!» И мы тоже все вскочили и заорали: «Хенде хох! Хенде хох!»
Немцы оторопели, не двигались, стояли и смотрели на нас, они были совсем близко, в ста метрах, не больше, и видно было, какие у них белые, испуганные лица. «Хенде хох!» — еще раз крикнул Витька каким-то петушиным голосом и вдруг выстрелил из своего карабина. Трассирующая пуля срикошетила возле самых ног немцев, вжикнула в сторону и погасла как светляк.
Мы стреляли кто стоя, кто с колена, я тоже стрелял с колена, а они петляли, метались из стороны в сторону, и все ближе подбегали к опушке леса. И вдруг один из них споткнулся и упал.
«Есть!» — крикнул Витька, но немец тут же вскочил, пробежал несколько шагов, низко пригнувшись, и снова споткнулся, как от подножки, рухнул на колени, стал быстро шарить вокруг себя руками, словно искал что-то в траве. И повалился на бок...
Мы топтались вокруг убитого, и вдруг у кого-то под ногами слабо хрустнуло стекло: кто-то из нас наступил на валявшиеся в траве очки. Вот почему он шарил в предсмертную минуту по траве, очки искал. А может, автомат. Автомат от него отлетел шага на три.
— Офицер, — сказал Витька.—
— Эсэсман, — заметил кто-то из ребят. — Эсэсман, гад!
— Ни черта не эсэсман, — сказал Витька. — Вермахт. Видишь, какие у него погоны?
Он нагнулся, расстегнул на убитом нагрудный карман кителя и вытащил офицерскую книжку. Раскрыл. В нее были вложены какие-то фотографии, но Витька только мельком глянул на них и отшвырнул в сторону. Я поднял их из любопытства — и остолбенел: на меня смотрела Лена!
В пальтишке и шапочке с помпоном.
Я обалдело рассматривал снимки, глянцевитые, с мелкими зубчиками по краям, — только немцы делают такие снимки, с зубчиками, — и все холодело у меня внутри от непонятного страха.
Вдруг Витька вырвал у меня снимки.
— Сбегай на бугор за лопатой, его закопать надо.
Я и опомниться не успел, как он изорвал фотографии в мелкие клочки и швырнул их в траву.
— Давай за лопатой!
Он был моложе меня, Витька Маленда, но он был старшим в дозоре, и я должен был ему подчиняться, и не только в дозоре, но и всегда. Когда я пришел в отряд, у Витьки уже был полугодовой стаж партизанства и эшелон на счету. Он был отчаянно смелый, злой и настырный. Яростный. В сорок первом в Бресте расстреляли всю его семью...
Я шел за лопатой, и все это казалось мне каким-то сном. Откуда у этого немца фотография Лены? Или я обознался? Видно, обознался. Фотография моей сестры в кармане у какого-то фашиста? Чушь!..
Когда мы по очереди копали яму, я все поглядывал на клочки фотографий, белевшие в траве: меня так и подмывало подобрать их и попытаться сложить, посмотреть еще раз. Но рядом стоял Витька Маленда, и глаза его были, как угли.
— ...Кончено, — сказал Витька, когда мы засыпали и сровняли с землей могилу.
Осталось только желтое пятно песка да разбросанные вокруг него груды дерна.
Когда все пошли к бугру, я отстал, незаметно подобрал клочки фотографий и потом тайком складывал их. Но лицо, сложенное из этих мелких клочков, совсем не было похоже на лицо Лены.
Через две недели я вернулся домой, в свой город, и было это совсем не так, как я представлял себе, когда уходил в партизаны. Не было у меня коня, и одет был не в кожанку с перекрещенными на груди пулеметными лентами. На мне была задрипанная немецкая пилотка, грязный, рваный френч, домотканые деревенские портки, тяжелые, громадные сапоги, которые давно уже «просили каши». Ноги гудели после двухдневного похода, подсумки с патронами казались подвешенными к поясу пудовыми гирями, карабин оттягивал плечо и досаждал мне, как инвалиду костыль: и опостылел, и не бросишь...
Никому в нашем переулке не было до меня дела, люди насмотрелись уже на партизан, да и не узнавали меня. Ведь прошло почти два года с тех пор, как я уехал с Ничипором Яциной, и за эти два года мало что осталось от четырнадцатилетнего мальчика. Я вырос, возмужал, не мальчик, а совсем взрослый парень вернулся с войны к семье.
Но семьи не было. В нашей комнатенке жили незнакомые люди. Соседи сказали, что бабку, Яню и Лену летом сорок третьего года вывезли в Германию.
Я тогда сразу же вспомнил о фотографиях и подумал, что тот немец все же имел какое-то отношение к Лене. И снова, как тогда, когда я увидел ее на снимке, мне стало жутко. Я даже вспотел от страха. Кто он такой, этот немец, и почему он хранил у себя фотографию Лены? Это было непонятно, нелепо и поэтому страшно.