Жюстина, или Несчастья добродетели
Шрифт:
— Именно так рассуждают рабы, — сказал Амбруаз. — Но что есть преступление?
— Действие, направленное против интересов общества.
— А что такое интересы общества?
— Совокупность всех отдельных интересов.
— А если я вам докажу, что интересы общества — это вовсе не сумма отдельных интересов и что вещь, которую вы называете общественными интересами, напротив того, является результатом отдельных жертв со стороны людей, вы признаете, что защищая свои права пусть даже посредством того, что вы считаете преступлением, я волен совершить преступление, так как оно восстановит справедливость и вернет мне ту часть, которую я уступил вашим общественным установлениям ценой собственного счастья и благополучия? В таком случае, что вы назовете преступлением? Так вот, преступление — это пустой звук, потому что под этим понимают какое-либо нарушение общественного договора, но я должен презирать этот договор, как только мое сердце скажет мне, что он не способствует моему счастью;
— Вот именно! — вскричал Антонин, который в это время ел и пил, как проголодавшийся волк. — Вот великие слова!
— А что называете вы моралью, объясните мне, пожалуйста? — не унимался Амбруаз.
— Образ жизни, — ответил Северино, — который должен вести человека по дороге добродетели.
— Но если добродетель — такая же химера, как и преступление, — сказал Амбруаз, — чем является образ жизни, который заводит людей в тенета этой химеры? Ясно, как день, что нет на свете ни добродетели, ни порока, что и то и другое зависит от географического положения, что в них нет ничего постоянного, поэтому абсурдно руководствоваться этими отвратительными иллюзиями. Самая здоровая мораль — та, которую диктуют нам наши наклонности, мы никогда не впадем в заблуждение, если будем подчиняться им.
— Выходит, в них нет ничего дурного? — спросил Жером.
— Я полагаю, в них нет ничего предосудительного, достаточно сказать, что я считаю их все хорошими, так как иначе придется допустить, что либо природа сама не понимает, что делает, либо она внушила нам только те, которые необходимы для осуществления ее намерений в отношении нас.
— Таким образом, — продолжал Жером, — развращенность Тиберия и Нерона происходит от природы?
— Конечно, их преступления служили природе, потому что нет ни одного порока, который был бы ей не угоден, ни одного, в котором она бы не нуждалась.
— Эти истины настолько очевидны, — заметил Клемент, — что я не понимаю, о чем еще тут спорить.
— Меня просто развлекает их развращенный образ мыслей, — ответил Северино, — вот почему я спорил с ними: чтобы дать им возможность высказаться и еще острее наточить свой ум.
— Мы тебе признательны за это, — сказал Амбруаз, — и понимаем, что ты выступал не оппонентом и что наши мысли близки тебе.
— Надеюсь, никто из вас не сомневается в этом, — сказал Северино. — Возможно, я еще больше разовью их и признаюсь, что мне хочется совершить такое масштабное преступление, которое в полной мере удовлетворит мои страсти, потому что среди известных мне я не вижу ничего, что может их успокоить.
— Я давно хочу того же, — сказал Жером, — более двадцати лет меня возбуждает только одна мысль: совершить злодеяние, равного которому не было на земле, но, к сожалению, ничего не могу придумать: все, что мы здесь творим, — это лишь слабое подобие того, на что мы способны, и на мой взгляд возможность надругаться над природой — вот самая большая и сладкая мечта для человека.
— Так вы достаточно возбудились, Жером? — спросил Северино.
— Ни слова больше, друзья мои, поглядите на мой член — это же настоящая пороховница. Впрочем, не важно, стоит он или нет, я все равно мечтаю о злодеянии, меня никогда не покидает такое желание, и я больше совершил их в спокойном состоянии, чем под воздействием похоти.
— Итак, — возгласил Северино, — вы практикуете религию только затем, чтобы дурачить людей?
— Разумеется, — ответил Жером, — это покровы лицемерия, необходимые для нас. Самое высокое на свете искусство — обман, и нет другого, столь же полезного: не добродетель нужна людям, а ее видимость, только этого ждет от нас общество; люди не настолько близки друг к другу, чтобы нуждаться в добродетели — им достаточно ее маски, а вглубь никто не полезет.
— Да, и именно в этом заключается неисчерпаемый источник для других пороков.
— Значит, тем более мы должны ценить лицемерие, — подхватил Жером. — Признаться, в юности я сношался с искренней радостью, только если предмет наслаждения оказывался в моих руках благодаря хитрости и лицемерию, кстати, я должен рассказать вам когда-нибудь историю своей жизни.
— Мы сгораем от нетерпения услышать ее, — сказали в один голос Амбруаз и Клемент.
— И вы тогда поймете, — добавил Жером, — что злодейство никогда мне не надоедало.
— Еще бы! — воскликнул Сильвестр. — Разве что-нибудь иное может взволновать душу до такой степени? Может ли что-то так сладостно щекотать чувства? Да, друзья мои, мы не смогли бы ни дня прожить без злодейств.
— Терпение, терпение, — проговорил Северино, продолжая разыгрывать роль оппонента, — придет время, когда религия возвратится в ваши сердца, когда мысли о Всевышнем и о его культе вытеснят из них все иллюзии распутства и заставят вас отдать этому всемогущему Богу все движения души, которой по вашей вине овладел порок.
— Друг мой, — сказал Амбруаз, — религия имеет власть только над людьми, которые без нее ничего не в состоянии объяснить, она — квинтэссенция невежества, но в наших философских глазах религия есть нелепая басня, заслуживающая
— Но если бы все люди были философами, — сказал Северино, — мы не имели бы удовольствия быть единственными в своем роде, ведь очень приятно устраивать схизмы и думать не так, как другие люди.
— Я разделяю ваше мнение, — сказал Амбруаз, — в том, что никогда не следует снимать повязку с глаз народа; лучше будет, если он согнется под грузом предрассудков. Где мы взяли бы жертв для нашего злодейства, если бы все люди были злодеями? Народ должен жить под игом заблуждений и лжи, и мы должны всегда поддерживать скипетр тиранов, защищать троны, ибо они поддерживают Церковь, а деспотизм, дитя этого союза, стоит на страже наших прав и привилегий. Людей надо держать в железных рукавицах, и я бы хотел, чтобы все суверены (тем более, что они много выиграют от этого) еще больше расширили нашу власть, чтобы во всех странах царила Инквизиция. Посмотрите, как она держит испанский народ на привязи у короля, и такие цепи прочны только там, где действует этот святейший трибунал. Иногда сетуют на то, что это кровавая власть, ну так что же: не лучше ли иметь двенадцать миллионов верноподданных, чем двадцать четыре миллиона непослушных? Величие государя зиждется не на количестве подданных, а на степени его власти над ними, на исключительной покорности людей, которыми он правит, а эта покорность немыслима без инквизиторского трибунала, который, способствуя власти государя и процветанию государства, каждодневно уничтожает тех, кто угрожает спокойствию. Так какое значение имеет кровь, если она служит укреплению власти суверена! Если без этого эта власть рухнет, население впадет в анархию, следствием которой бывают гражданские войны, и не потечет ли эта кровь еще обильнее, если так некстати пожалеть ее?
— Думаю, — заметил Сильвестр, — что наши добрые доминиканцы находят в своих судилищах весьма пикантную приправу для своего сладострастия.
— Даже не сомневайтесь в этом, — сказал Северино. — Я семь лет прожил в Испании и был очень близок к нынешнему инквизитору. Однажды он мне сказал так: «Мои казематы превосходят любой восточный гарем: там есть женщины, девушки, юноши на любой вкус, самого разного возраста и разных национальностей; по одному мановению пальца они падают к моим ногам, мои евнухи — это мои поставщики товара, а смерть — моя сводница, и трудно себе представить, какой она наводит ужас».