Зиэль
Шрифт:
Я более чем уверен, что это две подружки, давешние богини, Тигут и Орига, подстроили мне подлость с имперским вином, ибо для любой из них нипочем охранные деревенские чары на бочках, они ведь богини, а не какие-нибудь там колдуньи из захолустья… А больше некому. Стало быть, неподалеку они крутились и за мной следили, горя жаждой мести, пусть даже мелкой, раз на крупную сил у них в недостатке против меня. Нашли щелочку, чтобы ужалить! И, главное, так ловко прятались, что я и не заметил… Впрочем… Да, пусть себе следят: моего человеческого чутья, конечно же, не хватит, чтобы их обнаружить, но если мне вздумается встать в полный рост, расправить мощь и прихватить шалуний, и задать им жару… Нет, много чести для этих вертихвосток. Все-таки, выйдя уже за пределы деревни, выбрал я место попустыннее, откашлялся и пригрозил вслух:
— Эй, красотки. Одна шутка уравновешена другою, мы квиты, не балуйтесь долее с весами судьбы: поймаю на пакостях — никакие мольбы не помогут, и меня не разжалобите, и даже старая карга вас не спасет. Понятно?
Не скрою, хотелось
Зачем я здесь, в стороне от человеческого жилья и тропинок к нему? Вероятно, чтобы созерцать, ибо таково было мое первоначальное намерение в это утро, после завтрака. Будем созерцать, но не так, как в прошлый раз, а на особицу… Я немедленно уселся на ближайший валун, приказав ему не тянуть исподволь тепло из тела моего — сразу же пошел легкий прогрев задницы, исходящий от меня же, от моего тела, что было не очень кстати, ибо день разгорался очень уж яркий, по-летнему щедрый на тепло… ладно, пусть вытягивает, но в полсилы. Вот сор на камнях, тонкий слой которого в местных предгорьях именуют перегноем, почвой, вот редкие пучки травы пробиваются сквозь этот сор, чтобы потом увянуть и сгнить, под напором времени, холода, тепла и влаги, вот ящерица, которая бежит… и траву сию жрет! Ну и новости в подлунном мире: я привык знать, что ящерки питаются насекомыми да мелкой падалью, а тут, вдруг!.. На одно мгновение мне даже подумалось, что это одна из богинек неумело притворяется ящерицей, чтобы поближе ко мне подобраться… Хотя, зачем бы им это надо? Чтобы я ей, лепесток за лепестком, хвост и лапы оборвал, гадая на любовь? Нет, точно нет: это ящерица, живая всамделишная змейка на лапках, которая щиплет траву! Неужели я настолько отстал от жизни, вечно пребывая в коконе из дум своих и воспоминаний? Или это жизнь обогнала меня, воплотившись в новое свое проявление? А ну-ка, возьму и именно с нею, с посланницей из будущего, так и поступлю: заверну ее в кокон времени, и отправлю обратно, и пусть замрет до поры, лет этак на сто, на тысячу… А может, на сто тысяч? Или на тысячу тысяч? Да будет так: спать тебе в этом коконе вечно, или почти вечно, старея в тысячи тысяч раз медленнее, нежели это положено телу твоему, ящерка безмозглая! Пока это будущее не наступит, и не найдут тебя люди, или сам я тебя не найду… Прыгнула ящерка на запястье ко мне, сама того не желая, завернулась в туманное нечто, опять же не по собственной воле, а по моей, взвесил я комочек на ладони, придал ему прочность и запузырил со всего размаху куда-то туда, на северо-запад, далеко-предалеко, на десятки долгих локтей за окоем, послал гостинчик в неведомое послезавтра…
Отчего-то грустно мне, я бы даже сказал — печально. Причем, накатывает все чаще, едва ли не ежедневно. Если бы я был суеверен, я бы назвал происходящее в сердце моем — предчувствием, но мне доподлинно известно, что все мои чувства гнездятся в голове, а не в сердце, и лишь потому они со мною, что мне вздумалось пожить человеком… Я не предчувствую, я достоверно предзнаю, что прощаюсь с этим миром, прощаюсь навсегда… Или очень надолго. И дело вовсе не в том, что со мною может что-то случиться, ибо — ничего такого не может, ибо самое худшее и непоправимое уже произошло: я рожден… И я останусь, всегда и при любых обстоятельствах, а мир, вместе с ящерицами, прокисшим имперским вином, с горами и травами, с кипением и клокотом жизни на суше и в океанах — умрет, или станет совсем иным, чуждым для меня… Мне нравится повторять, то и дело, на разные лады, эти грустные мысленные рассуждения бессмертного о бренности всего окружающего…
Угу, в облике человеческом я почти что слеп и глух, а все-таки достаточно прозорлив, чтобы засечь: я попал в поле зрения дозора стражей границы и они меня «повели», как это у них называется: я гуляю — а они крадутся слева и справа, не подходя ко мне ближе, чем на пару сотен локтей… Я остановился перед каким-то полусонным муравейником и стражи замерли — все трое стоят, не шелохнутся…
— Брысь отсюда, братцы! Я вижу вас: трое по бокам шуршат, один на ветках наблюдает! Мы же договаривались!..
На самом-то деле мы, с их старшим, лишь уславливались, чтобы они мне своею слежкой прямо не мешали, но я крикнул, а они услышали и отстали. Хорошие воины, добрая выучка. Кстати сказать, их старший, что из осторожности десятником мне представился, на самом-то деле главный по всей заставе… Может, все-таки, отдать им приказ, пусть со всею деревней уматывают отсюда на запад? Со скарбом, движимым и недвижимым? — Мысль эта, как назойливая муха, вновь и вновь садится мне на темечко, я то отгоняю ее, то терплю… — Или уже поздно? Да и кто я такой, чтобы с делом и без дела мутить временные и событийные потоки? Ради каких-то селян? И так они могут погибнуть, все до единого, и этак, будучи уже в пути, беглецами… От Камихая они бы еще худо-бедно отбились, от лавин бы убереглись, а от Морева — куда убежишь, в какую сторону? Чем бы оно ни было, Морево, не для того оно грядет, чтобы разбираться и пощаду давать, отличая виноватого от правого, травоядного от хищника…
Мне приятно было выйти на опушку лиственного леса и просто идти, попинывая сухие разноцветные сугробы из опавших листьев… Можно поджечь эти охапки и гулять дальше, сквозь буйный пожар и вместе с пожаром, развлекаясь возникшей вокруг суетой. Нет, сегодня не хочу ни дыма, ни шума, подавай мне полуденные таинства осеннего леса. Их немного открывается рассеянному
Далеко же я забрел от деревни прочь, пешком ежели — как раз поспею вернуться к закату. Эх, а рыбка белая, рыбка жареная, небось, ждет меня, дожидается… И к моему возвращению остынет наверняка, несмотря на все Кавотины старания сохранить в ней тепло… Я Кавоте строго настрого запретил подправлять пищу кухонными заклятьями, и она ослушаться не посмеет: уже научилась отличать настоящую мою сердитость от притворной. А вновь разогревать — это уже совсем не то, это уже не искусство… Уберу и чуть теплую, за милую душу, я не прихотлив. Вязигу высосу из костей, всенепременно. А жрать-то как хочется! Ладно, быть по сему: опять же, в силу моей неприхотливости и упрямства, доберусь я до деревни человеческим способом, а именно пешком, совмещу обед и ужин; скромная дневная трапеза начнется с запозданием и плавно перерастет в буйный пьяный вечер с большим количеством гостей. Да будет так. Или я деревенских обычаев не знаю??? Знаю, но увы, точно так же провижу заранее, что гости все, или почти все, будут сплошь мужчины средних лет… Ох, женщины: где вы, где вы, бабы и девы!? Может быть, кто из пожилых и подастся на домашние уговоры да зудёж, и приведет с собою супругу, такую же старую, как и он сам, уже черствую и непривлекательную… Но чтобы замужних молодок в вертеп допустили — ни за что! Всяк из женатых на чужое зарится, а свое под замком хранит! А паче того — юных незамужних девиц берегут от дурного грязноязыкого общества, в которое по вечерам превращаются их отцы, братья, дядья и деды, когда они собираются вместе, подальше от жен, поближе к кувшинам и кубкам… И этим вход заказан. Даже нестарая вдовица, истомленная одиночеством и мужским невниманием, не посмеет явиться вечером в деревенский трактир, где заезжий ратник выкатывает мужикам угощение, где дым коромыслом а горе веревочкой — на другой день позора не оберешься. Даже неженатой молодежи мужеского полу непозволительно, неуместно появляться на подобных «вечеринках», вроде как с целью убережения их неокрепшей нравственности от пьяных разговоров и поступков. Женился, поставил собственное хозяйство, породил детей — милости просим: заходи, почтенный, участвуй в складчине, пей, блюй, ругайся, под стол вались, а пока — рано. Что ж, парни будут подслушивать и подглядывать в окна, вместе с подростками… Добро бы вечер сей совпал с каким-нибудь имперским, или деревенским празднеством — тогда было бы проще насчет женского полу, однако, нет нынче праздника, кроме как мною устроенного.
Встретили меня деревенские гости осторожным, но радостным гудом, шепотками:
— Пришел… А ну, как передумает угощать?
Не передумаю. Я окинул отеческим взором наполовину заполненный трактирный зал… Как стемнеет — еще гости подойдут, это всенепременно… тот же и деревенский жрец, без благословения которого неуместно приступать к пьянству и обжорству. О, и мой якобы десятник, глава местной дозорной стражи, здесь сидит. Что-то непохоже, что его, дворянина и воина, сюда привело дармовое угощеньице… В ответ на мой вопросительный взгляд, он дрогнул бритым лицом в четверть улыбки, и показал пальцем на свою столешницу, словно бы извиняясь. Угу: понимает меня как равного, а не как якобы простого ратника черную рубашку, которому никто бы не доверил пайзу столь высокого уровня, устроился в уголку просит не беспокоиться на его счет, не подтягивать к себе за главный стол, не обижаться… Ну и хорошо, сиди, служи, доглядывай, я только за, сударь Карои Лесай, он же якобы простой десятник Каро Илесай. Будь у меня совесть — она была бы совершенно чиста перед имперским властями, так что не о чем мне волноваться и беспокоиться.
— Кавотя!
Хоть и вперевалку, а шевелится быстро, утка старая! Пок, пок — и она уже передо мной, как лист перед травой.
— Здеся я, сиятельный господин Зиэль!
— Просто господин Зиэль.
— А… прощения просим. Вот она я, господин Зиэль! Все на полном ходу, все уже приготовлено почти что, все, как вами велено… А рыбка-то уже остывши, виновата!
— Ничего, я ею буду кабанчика заедать. Что-то, по запаху судя, маловат кабанчик?
— Не-е-ет! Да нет же, сият… господин Зиэль! Такого нашла, что вертел вот-вот переломится, не кабан — а цельный цуцырь! А сала на нем — вон сколько! — Кавотя потрясла перед моим носом пухлой ладошкой, глаза гордостью светятся за свои свершения, в жирных щеках счастье лоснится — жизнь-то уж больно хороша, когда постояльцы столь щедры и богаты…
Перед тем, как погрузиться в пиршество, я зашел к себе на постой, проведал Горошка, ополоснулся, переоделся, то, сё… Деревня деревней, а сапоги должны быть начищены, рубашка должна быть свежая. И ты, Горошек, не вздыхай, не хнычь, скоро твоя скука закончится. Только было я собрался праздник объявлять, никого долее не дожидаясь — явился деревенский шаман, которого они здесь, в захолустье, уважительно именуют жрецом… Старый весь, высохший, видно что уже непьющий, однако тоже радуется поводу на людях побыть, язык почесать, о жертвоприношениях напомнить…