Зигфрид
Шрифт:
Гертеру казалось, что он заснет сейчас не меньше чем на сто лет. Зигфрид. Он вспомнил букву Z с завитушками, логотип отеля, тысячу раз попадавшийся на глаза повсюду: на ковровых дорожках в коридоре, на бумажных салфетках под стаканами, на постаментах ночников, на бумажных пакетиках с сахаром, на блокнотиках возле телефонных аппаратов, на шариковых ручках, на посуде из фирменных сервизов, на пепельницах, банных халатах, тапочках… Зигфрид… Зигфрид… Зигфрид… Зигфрид…
Собственно, до какой степени Гитлер был человеком? Тело у него было как у человека — но даже с этим телом с самого начала творилось что-то неладное. Его описание еврея, стремящегося к мировому господству ради своей конечной цели — уничтожения человечества, обнаруживало разительное сходство с его собственным автопортретом. В мозгу Гертера опять всплыла засевшая в нем фраза из «Майн кампф»: «Если еврей с марксистским кредо однажды победит народы земли, наградой ему будет пляска смерти поверженного человечества, и в космосе вновь поплывет планета, такая же безлюдная, как и
Снова ему вспомнился вопрос Марии: почему Ничто избрало в качестве места рождения Гитлера Браунау? Коричневый цвет назойливо присутствовал во всем: политбюро в Мюнхене иначе называлось «Брауне Хауз», отряды СА прозвали «коричневыми рубашками» и, наконец, фамилия Евы была Браун. Ее родственники часто гостили в Оберзальцберге, и поэтому Геринг называл Бергхоф «Браунхауз». Коричневый цвет не входит в солнечный спектр, это цвет дерьма, который получается в результате смешения на палитре всех цветов — при мысли об этом он вспомнил один факт, расставлявший все на свои места. В тот месяц, когда родился Гитлер, в клинике доктора Вилле дежурный врач сделал про Ницше следующую запись: «Часто швыряется испражнениями. Заворачивает фекалии в бумагу и прячет их в ящик. Однажды измарал себе ими всю ногу. Пожирает фекалии».
Гертер почувствовал, как нечто мерзкое схватило его за горло и потащило за собой, в сновидение, сквозь сновидение, куда-то еще дальше…
18
16. IV.45
После кошмарного переезда вчера прибыли на место — похоже, лишь для того, чтобы я здесь смертельно скучала. Читать нечего, и, чтобы хоть как — то убить время, я попросила дать мне листы бумаги, на которых я теперь и пишу свои заметки.
Вся Германия в руинах. Мюнхен, Нюрнберг, Дрезден… все эти прекрасные города стали похожи на догорающие угли, которые выгребли из печки. Какой во всем этом смысл? Я попросила перекрасить «мерседес» в защитный цвет, но при этом мы с шофером однажды кубарем скатились в кювет, потому что прямо на нас откуда ни возьмись вылетел английский самолет, выпускающий пулеметные очереди. Я даже не успела захватить собак. Берлин в плачевном состоянии. Кругом обломки, огонь и смрад, окна заколочены, возле магазинов длиннющие очереди, на тротуарах, еще длиннее — цепочки трупов, то там, то здесь дезертир качается на фонарном столбе, в детских колясках возят старух, люди ползают по пепелищам на месте своих бывших жилищ, пытаясь отыскать хоть что-нибудь, своих родственников или какое-нибудь имущество. И это в таком городе! Картина скорее напоминает стихийное бедствие, чем разрушение, сделанное людьми, но последствия, возможно, и в том и в другом случае одинаковые. Такое и за сто лет не исправишь. Пытаясь выехать к сильно разрушенному зданию рейхсканцелярии, пробирались сквозь хаос пожарных машин, карет «скорой помощи», растерянных пешеходов.
В саду, возле темного входа в бункер, меня встретил мой родственник Фегелеяйн, по бесконечной винтовой лестнице из кованого железа он проводил меня до самого нижнего этажа, на пятьдесят ступенек под землю. Известие о смерти Рузвельта, полученное пару дней назад, похоже, внушило всем обитателям подземелья надежду на благополучный исход; но я почувствовала, что в моем появлении они прочитали начало конца: я пришла умереть вместе с фюрером. Но не только для этого. До того как все закончится, я обязательно должна узнать, что на самом деле случилось с Зигги и почему.
Ади обрадовался, когда меня увидел, но тут же приказал мне немедленно возвращаться на гору. Когда я отказалась, он был растроган; только посмотрел на меня и ничего не сказал. Уголок рта у него был измазан в шоколаде, я вытерла его своим носовым платком.
17. IV.45
Сегодня снова не удалось поговорить с ним с глазу на глаз. За прошедшие месяцы он на целые годы постарел, волосы его почти поседели, он ходит сгорбившись, кожа на лице серая, глаза потухли, голос хриплый, левая рука у него трясется, и он волочит ногу. Я едва могу поверить, что это тот самый человек, с которым я познакомилась несколько лет назад, — но оно и понятно, ведь у него
Все более-менее хорошие вещи из моих комнат в канцелярии я распорядилась доставить вниз и обустроила как могла три свои комнатушки, в том числе для Штази и Негуса. Сделать это не так просто среди бетонных стен и без дневного света; но в конце концов это не важно, долго это не протянется. Я безмерно счастлива, что нахожусь сейчас рядом с моим бедным Ади. Все без исключения, Геринг, Гиммлер, Риббентроп, все, кроме Геббельса, пытаются убедить его оставить Берлин, пока это еще возможно, и продолжить борьбу с Оберзальцберга или, если потребуется, бежать на Ближний Восток; но они не знают Ади, если так говорят. Он тверд в своем решении: пусть все уедут, он останется здесь. Он единственный по-прежнему верен себе и думает о своем месте в истории.
Во второй половине дня ходили со Шпеером на последний концерт Берлинского филармонического оркестра. На мне было мое роскошное манто из чернобурки, наверное, я надевала его в последний раз. Где-то далеко, на востоке слышался приглушенный рокот приближающегося фронта. Когда мы ехали в машине, он сказал, что распорядился заменить первый номер концерта, бетховенскую увертюру к «Эгмонту», на вагнеровский финал из «Сумерек богов», это когда в заключительной части гибнут боги в полыхающей Валгалле. Еще он рассказал, что приказал вычеркнуть фамилии музыкантов из списков призывников готовящейся операции фольксштурма. Геббельс решил: пусть и музыканты погибнут, оставшиеся в живых потомки не имеют права на этот великолепный оркестр. «А что, если узнает фюрер?» — спросила я. «Тогда я напомню ему, — сказал Шпеер, не глядя в мою сторону, — как он сам раньше сделал то же самое, когда хотел освободить своих друзей-художников от воинской службы». Он один не боится шефа, и шеф ничего против не имеет. Некоторое время назад, наверно глядя на выжженную землю, Ади отдал так называемый «Приказ Нерона»: все, что может помочь выжить немецкому народу, должно быть уничтожено, целиком вся промышленность, порты, железные дороги, продовольственные запасы, регистры переписи населения, буквально все, что необходимо для жизни даже в самых примитивных условиях, ибо немецкий народ уступил в схватке с народом, живущим на Востоке, и потерял свое право на существование. От секретарш я узнала, что Шпеер после этого объездил всю Германию, отменяя приказ, и напоследок рассказал обо всем Гитлеру. Любой другой, повинный даже в крохотной доле подобного саботажа, немедленно получил бы пулю, но Шпеера даже не отстранили от должности. Просто мистика какая-то. Он герой и, без сомнения, самый приличный человек из всей этой банды, отравляющей шефу жизнь. Не знаю, но мне кажется порой, что между ними какая-то особая влюбленность, — может быть, имеет значение та ниточка, которая связывает меня со Шпеером, все вместе мы образуем некую троицу. Иногда мне кажется, что Ади любит его даже больше, чем меня. Я думала, рассказать ли Шпееру о том, как я сама недавно провернула одну административную аферу, но пришлось бы заговорить о Зигги, а на это я не решилась.
Мы сидели в верхней одежде в темном Бетховенском зале, где все места были заняты и единственным освещением служили подсвеченные пюпитры музыкантов, и слушали музыку, зная, что с каждой минутой приближается Божья кара. Мне показалось даже, что эта мрачная ситуация развлекала Шпеера; на протяжении всего концерта с его губ не сходила самодовольная улыбка. После окончания солдаты гитлерюгенда бесплатно раздавали у выхода капсулы с цианистым калием.
Долго лежала в постели без сна и думала о Зигги.
18. IV.45
Нервы у всех, кто находится в подземелье, сейчас напряжены до предела, все время входят и выходят впавшие в отчаяние генералы, потерявшие свои армии, к ним возвращается присутствие духа, только когда фюрер обещает им новые, которых, разумеется, вообще не существует, сам он желает говорить лишь о еде, о своих болезнях и о том, как ужасен мир, в котором все, за исключением Блонди и меня, его предали. Я не имею понятия, что происходит на самом деле, и, честно говоря, мне это все равно; но мне ужасно скучно, хуже, чем в том санатории. Чтобы хоть как-то убить время, я веду эти заметки, пишу о том, что пережила в последние месяцы, заношу на бумагу все, что я знаю. Никто этого никогда не прочтет, ведь конечно же я вовремя все уничтожу. Даже представить себе страшно, что было бы, если бы мой дневник попал в руки к русским.