Зигфрид
Шрифт:
— Затеи часто не реализуются, но страха я никогда не испытываю. Не получится одно, выйдет другое.
— Вашей вере в себя можно позавидовать.
— Без этого нечего делать в искусстве.
Разговор про воображаемое зеркало, сказал Эрнст, напомнил ему один странный случай, который произошел с ним лет пятнадцать тому назад, когда он репетировал симфонию Моцарта в Зальцбурге. Оркестранты были не в духе, ему то и дело приходилось их останавливать и заставлять заново проигрывать целые пассажи. Но вдруг их словно подменили, у них словно открылось второе дыхание, они стали так великолепно играть, что он
— Послушаешь один такой рассказ, — кивнул Гертер, — и считай, что день прожит не зря.
— А кто у вас стоит на пороге, господин Гертер? — прищурился Схиммелпеннинк, чуть склонив голову набок.
Гертер посмотрел на него изумленно.
— До чего хороший вопрос!
Он стал думать, кого бы назвать: Гете? Достоевского? Закрадывалось смутное подозрение, что должен быть еще кто-то третий.
— Трудно так вот сразу ответить. Будь я эпигоном, назвать имя было бы несложно.
— А я думаю, — сказал Эрнст, — что вы сами стоите на пороге у многих писателей.
— И значит, отнимаю у них хлеб.
До этого момента они стояли, затем неспешно двинулись в столовую. Гертера усадили по правую руку от госпожи Схиммелпеннинк, Марию — справа от посла. На посуде и на всех серебряных приборах красовался герб Нидерландов.
— Какое удивительное совпадение, — произнесла госпожа Схиммелпеннинк, которой в этот момент накладывали кушанья на тарелку, — господин Гертер пишет роман о Тристане и Изольде, а господин Эрнст дирижирует «Тристана и Изольду», и оба сегодня сидят у нас за столом.
— Это отнюдь не совпадение, дорогая. Господин Гертер опять подчинил себе реальность.
— Je maintiendrai, [3] — подытожил Гертер, показывая на девиз дома Оранских на своей тарелке.
Посол поднял бокал:
— Выпьем же за это.
В ответ на лестное замечание Эрнста по поводу красоты здания и интерьера Схиммелпеннинк рассказал о том, что здесь когда-то жил Рихард Штраус, что тоже, разумеется, не было случайностью. Гертер посмотрел вокруг с таким видом, словно призрак Штрауса бродит здесь где-то неподалеку. Тут он сидел с Гуго фон Гофманшталем, обсуждая детали либретто «Женщины без тени»; ему и самому случалось писать оперные либретто, и подобные разговоры были ему знакомы: они похожи на беседы супружеской пары, с композитором в роли жены.
3
«Я выстою» (фр.) — девиз дома Оранских.
— Не будь Вагнера, не было бы и Штрауса, — вставил Эрнст.
Гертер посмотрел на него взглядом следователя и задал вопрос:
— А в чем секрет Вагнера?
— В его хроматизме, — без запинки ответил дирижер. Он вдруг почувствовал себя в родной стихии. — В известном смысле Вагнер наметил тенденцию, которая привела к додекафонии Шенберга. Его бесконечные мелодии никогда не разрешаются на тонике, как это было у всех предшествующих композиторов, у Вагнера
— Своего рода музыкальный coitus interruptus, — кивнул головой Схиммелпеннинк.
— Будь сдержан на язык, Рутгер, — одернула его жена.
— Вот уж не собираюсь.
— Ваш муж абсолютно прав, госпожа. Мелодическое разрешение происходит в «Тристане» лишь в самом конце, в примиряющей стороны смерти под развевающимся на сцене черным стягом. За всю историю музыки, строго говоря, были созданы всего лишь три настоящие оперы: «Орфей» Монтеверди, «Дон-Жуан» Моцарта; Вагнер, пренеприятнейший тип, антисемит высшей марки, тем не менее написал третью из них, «Тристана».
— Мелодическое разрешение… — медленно повторил Гертер, созерцая красный кусок мяса на своей тарелке. Когда-то ему сделали операцию, полностью удалили желудок, и он понимал, что не справится даже с четвертью этого огромного куска. Он поднял глаза. «Может быть, это уместно было бы также назвать Harmonische Endlosung — гармоническое разрешение. Из работы Ницше «Рождение трагедии из духа музыки».
5
— Эту книгу молодой Ницше посвятил Вагнеру, — снимая куртку, рассказывал Гертер Марии, когда они снова очутились в своих апартаментах. — Правда, в это название он вкладывал несколько иной смысл. — Он ослабил галстук и несколько запнулся: — Боюсь, я сам не знаю, за что взялся. Это может плохо кончиться.
— Ты немного бледен.
— Я чувствую себя как весь двадцатый век. Пожалуй, лягу сейчас вздремну. Может быть, во сне что-нибудь придет в голову.
— Позвони сначала Марниксу, — сказала Мария, вешая на плечики его пиджак, — сегодня среда, он сейчас дома. Он еще вчера хотел с тобой поговорить.
Устроившись на краю кровати, он набрал номер Ольги. По тембру ее голоса он сразу понял, что у нее сегодня удачный день: в голосе звучало ясное весеннее утро, при том, что с большой вероятностью он мог попасть в туманные ноябрьские сумерки. Ее друг кардиолог, вместе с которым она жила, тоже никак не мог разобраться в ее характере и уже не раз высказывал мысль, что университету Амстердама не мешало бы открыть кафедру Ольговедения.
Гертер рассказал Ольге новости, одновременно снимая ботинки. Она слушала его участливо, но без особого интереса. Потом трубку взял его сынишка и без обиняков заявил:
— Папа, я хочу, чтобы меня после смерти сожгли.
— Правда? А почему не похоронили?
— Потому что, если меня сожгут, мой пепел можно будет засыпать в песочные часы, те, что стоят у тебя в кабинете. Тогда еще целую вечность я буду приносить хоть какую-нибудь пользу…
Гертер ошарашенно замолчал.
— Папа?
— Да, я здесь. Значит, ты превратишься в песочные часы.
— Да! — засмеялся Марникс.
— Но ты еще долго не умрешь. Ты проживешь еще сто десять лет и будешь жить в двадцать втором веке. К тому времени врачи научатся продлевать жизнь.
— Эти врачи пока что даже не родились!
— Правда. Но они еще успеют.
Разговор продолжался, но Гертер слушал уже вполуха. Закончив говорить, он пересказал Марии то, что Марникс говорил ему про пепел.