Зимние призраки
Шрифт:
Разумеется, я совершенно не разбираюсь в женщинах. Я рос в обществе Старика и дяди Арта и почти не обращал внимания на девчонок в школе. Помню Мишель Стеффни классе в пятом, в шестом – рыжеволосую секс-бомбу. Но поскольку слово «секс» мало что значило для детей в доисторическую эру шестидесятых годов, никто из мальчишек Велосипедного патруля не обращал на нее особого внимания, разве что все начинали вести себя как полные идиоты, когда она оказывалась рядом.
Через сознание Дейла я приобрел воспоминания о сексуальном контакте – с девушками в старших классах и в колледже, с Энн, даже с самозваной Беатриче, его идолом с удивительно подходящей для нее фамилией Ту-Хартс, [20] – но воспоминания о физическом желании, как и воспоминания о боли, поразительно
20
Two hearts (англ.) – буквально: два сердца.
И я уверен, что Дейл тем декабрьским вечером помчался в Элм-Хейвен, погоняемый вовсе не похотью. Конечно, общение с Микой Стоуффер, урожденной Мишель Стеффни, спасало его от полного одиночества, но, разумеется, вожделение носило самый пассивный характер. Отношения – романтическая интерлюдия – с особой по имени Клэр вынудили его оставить далеко позади темные берега желания. И клиническая депрессия, конечно же, тоже; из-за депрессии он много месяцев ощущал половое бессилие, чему также немало способствовали ударные дозы прозака и прочих медикаментов. Можно сказать, что в либидо Дейла Стюарта произошло прямое попадание самонаводящейся фармацевтической ракеты.
Если бы я остался жить и стал писателем, я, наверное, попытался бы прояснить, какую роль играет Эрос в жизни и несчастьях людей, но, подозреваю, сделал бы это в классической, дважды завуалированной манере. Когда я жил под Элм-Хейвеном, читая без остановки всю неполную дюжину своих лет и зим (включая периоды межсезонья), моим идеалом женщины была жена Баты. [21] Подозреваю, если бы я вырос, повзрослел, поискал, то нашел бы такую женщину: ее можно узнать, как мне всегда казалось, по восхитительной, чувственной щелке между передними зубами, – и в конце концов сбежал бы при виде ее могучей сексуальной жизненной силы. Кроме того, чем я мог бы ей понравится, сидячая глыба, солиптический, жирный, неуклюжий и плохо одетый выродок?
21
Персонаж древнеегипетской сказки «Чудесные превращения Баты» («Сказка о двух братьях»).
Но, с другой стороны, получил же в итоге Генри Миллер Мерилин Монро, пусть и ненадолго.
Гораздо интереснее Дейловых смазанных воспоминаний о минувших любовных утехах представляются мне живые образы и яркие воспоминания о двух его дочерях. Наверное, только через собственную мать и дочерей представитель сильной половины рода человеческого может хоть как-то узнать и понять женщин.
Маргарет-Бет, Маб, старшая дочка, всегда была его любимицей. Помня ее через воспоминания Дейла, невольно подбираю литературные эквиваленты: Аарон Бурр и его обожаемая дочь, сэр Томас Мор со своей дочерью. Равные по интеллекту своим отцам, они были главными женщинами в жизни этих знаменитых мужчин – приблизительно то же было и у Дейла с Маб… во всяком случае, пока на сцене не появилась Клэр.
Кэтрин-Сара, Кэти, реже возникает в воспоминаниях Дейла, но я вижу в них удивительную личность, ее способность сострадать также всеобъемлюща, как и мощный интеллект сестры. Кэти – воплотившееся в женщине сочувствие и дружелюбие, просто гештальт гуманизма, ничего подобного я не встречал в женщинах Элм-Хейвена, ни в девочках в школе, ни в их матерях. Если Маб восхищала отца глубоким пониманием языка и безупречной логикой, то Кэти была тиха, как дитя, она наблюдала, сопереживала, всегда готовая пожертвовать собой. Дейл прекрасно знал об этих чертах своей младшей дочери, он любил обеих и непрестанно восхищался способностью к состраданию в своей Кэти, но если сила ума Маб была отражением (и, соответственно, подтверждением) его собственного разума, то гуманизм Кэти достался ей от матери. Должно быть, в этом болезненном факте и заключалась причина, по которой в своем изгнании сейчас Дейл больше думал о Маб и меньше – и труднее – о Кэти. Но я не стану развивать эту тему. Я почти не знаю, каково быть сыном, и уж совсем не понимаю, как это – быть отцом девочек.
Прежде чем мы вернемся к Дейлу, который в рыцарском порыве ринулся спасать мисс Стеффни от черных собак, поговорим о книге, которую он пишет, книге о лете в Элм-Хейвене, и о его писательстве в целом.
Дейл не был хорошим писателем. Уж поверьте мне. Я в девять лет писал лучше, чем мой друг на пятьдесят втором году жизни. И причина состоит в том, по крайней мере, одна из причин, что он не был рожден для этого занятия, его не сжигало не ведающее компромиссов внутреннее пламя, он, скорее, принял волевое решение сделаться писателем в конце лета шестидесятого, лета, когда я погиб. К этому прибавился еще и тот факт, что в годы подготовки к карьере ученого Дейлу невольно пришлось много писать в академической манере. Это не тот язык, который сформирован человеческой речью, и очень немногие – если вообще хоть кто-то – из ученых мужей преодолевают его ущербность, переходя на настоящую прозу. И наконец, свое дело сделал избранный Дейлом жанр – рассказы «из жизни горца». Это тоже был сознательный выбор с его стороны, попытка поддержать свой учительский статус, не сбиваясь на такие жанры, как мистика, научная фантастика или, боже упаси, ужасы, и снова холодный мозговой расчет, а не подсказанное сердцем желание. Подстраивая свой стиль к стилю весьма малочисленных мастеров жанра – например, Вардиса Фишера, – Дейл описывал жизнь нескольких белых людей на Западе в тридцатые года девятнадцатого века рядом с племенами коренных американцев (его преподавательская деятельность довела до того, что он не мог даже мысленно называть их политически некорректным словом «индейцы» – хотя его персонаж, человек с гор, позволял себе это довольно часто, – не говоря уже о такой непристойности, как «дикари»).
Хемингуэй написал как-то, что истинный писатель должен «работать изнутри наружу, а не снаружи внутрь». В этом, пояснял он, состоит разница между живописью и фотографией, между Сезанном и документальной съемкой. Вся же так называемая серия о Джиме Бридже-ре Дейла Стюарта, как я уже говорил, была написана снаружи внутрь.
Клэр указывала ему на этот факт, и не раз, а Дейл скорее отмалчивался, чем защищался, но он был обижен. Он считал свои книги вкладом в литературу, некоторым образом. Она лишила его этой иллюзии, как в итоге лишила вообще всех иллюзий, необходимых человеку для выживания.
Эта книга об Элм-Хейвене, за которую Дейл принялся с таким рвением, – книга, из-за которой он решил остаться в «Веселом уголке», несмотря на все неудобства и психологическую стесненность, – хотя бы отличалась от историй про его горца. Но все равно во многих отношениях была ложью. Все эти наполненные солнцем летние деньки, купанья и потасовки, свобода и возможность мчаться на велосипеде куда пожелаешь, и идеализированная дружба. Дейл поклялся, мысленно подготавливая себя к написанию книги, быть «верным тайнам и недомолвкам детства», но, когда он начал писать, тайны сделались самодовольными, а недомолвки слишком уж красноречивыми.
Работа Дейла Стюарта была лишена ироничности, и даже без защитного камуфляжа постмодернистов, сознательно отказывающихся от иронии. Дейл-человек временами иронизировал – в то же время оглядываясь на защитный камуфляж – по поводу самой идеи сочинения рассказов о горце, но текста его рассказов никогда не оживляли ни ироничность, ни самоосуждение. Труд, в котором практически нет иронии, имеет не больше шансов сделаться вкладом в литературу, чем самые искренние образчики христианской апологии или марксистской полемики. Как сказал однажды Оскар Уайльд: «Все плохие стихи искренни». Сочинения Дейла – и развлекательные опусы о горце, и посвященный лету 1960-го в Элм-Хейвене манускрипт – сокрушали своей чистосердечностью.
Конечно, это всего лишь мое личное мнение. Надеюсь, я не сделался бы литературным критиком (или его собратом, литературным обозревателем), если бы остался жив. Разумеется, моя педантичность и самоуверенность так и тянули к этому поприщу, но все хорошее на этом свете, кроме сна, происходит ровно потому, что мы при жизни не реагируем на подобную тягу. Кроме того, где-то в подвале «Веселого уголка» и по сей день между листами покрытой плесенью тетради лежит покрытая такой же плесенью открытка, на которой я нацарапал цитату из Флобера: