Зимний пейзаж с покойником
Шрифт:
– И вам не было стыдно, что пострадал невиновный?
– Ничуть! Наконец-то и ему досталось. Только обидно было: никто даже мысли не допускал, что это моя работа. Любочка? Никогда! Такая трусливая, такая правильная, такая никчемная…
– И конечно, безнаказанность вам понравилась не меньше, чем буйство?
– Верно! Плохо было одно: ничего в моей жизни не изменилось. Я осталась все той же тусклой, старательной, никому не интересной Любочкой. Пока не пришел он… И тогда все переменилось в одну минуту!
– Это называется шоковая терапия, – грустно заметил Самоваров. – Тоже очень старая
Люба замахала руками:
– Ой, только не говорите мне про Золушку! Это гламурная пошлятина. Почему-то думают, что это история про замарашку-уборщицу, которая приглянулась принцу и попала из грязи в князи. А в сказке-то все как раз наоборот – там аристократку сделали замарашкой. Вот в чем несправедливость, которую потом исправили. Это не чудо, а торжество закона. Скучно, но справедливо. В золе и мусоре должны сидеть прирожденные замарашки. Там их место, и никаких карет им не полагается.
– Разве кто-то согласен считать себя замарашкой?
– Нет, конечно. Но всем с детства именно это в головы вбивают – на всякий случай, чтоб многого не требовали. Я, например, много лет понятия не имела, что я красивая, смелая и неотразимая. Я ведь красивая? Да?
Самоваров замялся и ответил уклончиво:
– Красота вообще-то понятие относительное. Вот в Средние века…
– При чем тут Средние века? У меня ноги тридцать девять дюймов!
Она выставила вперед ногу в узком сапожке. Нога действительно очень далеко простерлась от дивана, где Люба сидела. Самоваров невольно отшатнулся, но стоял на своем:
– Длинные ноги не причина убивать людей!
– Нет, причина! Он сделал меня такой. Я стала настоящей! Мне иногда казалось, что я прямо там, на Мале, из пены родилась. Вы видели морскую пену? Или только мыльную? И любовь родилась там. Это, кстати, мое имя. Он – единственный, кто это понял. Он необыкновенный, он лучше всех. И он все испортил, все предал, все забыл. Но ведь меня нельзя уже родить обратно, в пену!
Самоваров грустно покачал головой:
– Ясно! Золушка не желает возвращаться к тыквам, к крысам и к куче гороху, который вовек не перебрать?
– Вернуться невозможно. Все уже случилось. Без него я умирала, и он тоже без меня не мог жить. Не должен был. Только он этого не знал!
Теперь все правильно. Вчера вечером я пришла сюда и уже знала, что я сделаю и как. Это было нетрудно.
– Даже заманить Александра Григорьевича в спальню? – удивился Самоваров. – Вы сами только что рассказывали, что он избегал встречаться с вами.
Люба усмехнулась:
– Избегал? Наплевать! Он поднялся зачем-то в кабинет – я его подкараулила. Пистолет уже был у меня. В спальню дверь всегда закрыта, а я эту дверь открыла настежь. Он удивился и вошел, мы перекинулись парой слов. Я захотела его соблазнить. Он уже пьяненький был, податливый, смешливый. Ах, я так хорошо его знаю, так все помню! Он никогда головы не теряет, но после пары рюмок заводится с полуоборота и ищет женщину. Только тут он не завелся. Если б он захотел меня или сказал: «Выпрыгни из того окошка!» – ничего бы не было.
Самоваров промолчал – не имело смысла повторять, как попугай, что убивать нехорошо и не нужно.
– Вы прямо с пистолетом в руках его соблазняли? – только и спросил он.
– Пистолет лежал на столике, под салфеткой. А еще Зинины резиновые перчатки, которые я взяла в туалете. Я ведь знаю, что после выстрела на руках остаются следы. Он лежал на кровати и читал мне мораль, а я надевала перчатки…
– Где же эти перчатки теперь?
– Я назад их положила, в шкафчик. Все шито-крыто.
– А ключ зачем в вазу бросили?
– Ключ я хотела сунуть Лундышеву в карман во время танцев. И сунула бы, если б он за стол не уселся. Смотрю, уже сидит, салат наворачивает. А ведь в любую минуту кто-нибудь мог заглянуть в спальню! После этого какие танцы… Пришлось ключ пристроить куда попало.
– Хладнокровия вам не занимать. Ловко вы все проделали!
– Вот и вы теперь поняли, что другого выхода у меня не было, – торжествовала Люба. – Теперь все правильно, и мне хорошо.
– Ах ты дрянь! Сучка! – вдруг раздался сзади голос зычный и гневный.
Люба и Самоваров обернулись. В дверях стояла Галина Павловна. Она была в белой атласной пижаме, без серег и каблуков, с волосами собранными в кукиш. Ее большое лицо в полутьме белело неестественно, даже слегка светилось – наверное, от какого-то крема. Больше всего Галина Павловна сейчас напоминала приземистого Пьеро и вид имела бы скорее комичный, чем грозный, если б в вытянутой руке не держала пистолет. Это был, конечно, не перламутровый браунинг – тот отправился на экспертизу в лабораторию. Галина Павловна вооружилась чем-то более современным и увесистым.
Самоваров силился разглядеть оружие. Неужели и вдова собралась стрелять? С ума она сошла, что ли?
– Эй, ты, чего заметалась? Шаг вперед – выстрел, – спокойно предупредила Галина Павловна. – Плотник, тоже встань с кресла и иди к стене, иначе и тебе достанется.
Люба замерла на диване, поджав ноги. Она инстинктивно прикрылась лакированной сумочкой. Из-под челки слепо блестели неподвижные глаза.
Самоварову пришлось встать. Только спасаться у стенки или за портьерой он не собирался, а шагнул к Галине Павловне:
– Послушайте…
Та злобно прикрикнула:
– К стенке! Не собираюсь я тебя слушать. Тоже мне, исповедник! Битый час точил лясы с этой тварью вместо того, чтобы связать ее и вызвать ОМОН…
– Зачем же ОМОН? – искренне удивился Самоваров.
– Молчать! В сторону! Дай мне ее сумку!
Она продолжала целиться Любе прямо в лоб. Самоваров кивнул и нарочито медленно подошел к креслу. Он протянул руку:
– Люба, отдайте сумку…
Но Люба тонкими пальцами – всеми десятью – в сумку так и вцепилась. Ее длинные ногти отливали лиловым. Она по-прежнему почти не моргала и куклу в человеческий рост напоминала не меньше, чем набеленная Галина Павловна.