Зимняя Война
Шрифт:
– Я ни с кем не буду после тебя. Никогда. Слышишь.
Он обернулся к белой колонне.
За колонной стояла Воспителла в черном, длинном, в пол, траурном платье – в том, в каком она была в день их военного разрыва.
В руке она держала черный веер. Страусиные перья подметали паркет.
Воспителла разлепила губы и неслышно сказала:
– Будь с ней. Будь с ней, Лех. Я давно умерла. Я сгорела в самолете. Ты об этом не знаешь. Ты мужчина. Я люблю твои шрамы. Не возвращайся в Армагеддон. Оставайся с ней в Париже. Она моя каторжная мать. Она отрубила себе палец на лесоповале. Она родит тебе ребенка. Она не знает, кто я, зачем жила, зачем сгорела. Она не знает, кто ты. За нас всех все знает Бог. Все перемешано, Лех. Тесто замешано круто, Юргенс. Только будь. Только живи. Это я вернула ей камень. В меня стреляли Косая Челка и Авессалом.
Он сжал руками Стасины голые плечи. Молчал.
Только он один мог видеть и слышать женщину в черном, близ белой колонны.
Мы русские! Мы должны вернуться в Росиию! Через моря!.. Океаны… Через степи, метели…
Там огонь. Там Война. Там Последняя Битва.
К черту все последнее. Мы все начнем сначала. Царство. Любовь. Людей. Себя.
Сапфир горел в волосах у Стаси ярким синим светом, как Сириус ночью, на Островах, над страшным зимним колючим лесом.
Как ТЫ горела?!
Твое тело… твое нежное, узкое, как призрак горностая, жемчужно светящееся в зимней ночи тело… Его обнимал огонь. Вместо меня.
Огонь, по Писанью, когда-нибудь обнимет всех нас. И мы не отвертимся.
Самолет вертелся, падал, пожранный бешенством огня и черной пастью дыма, кувыркался в небе, и ты кувыркалась внутри самолета, и у тебя закладывало уши от жуткой боли, ведь он падал вниз стремительно, и вокруг тебя стоял столбом дикий людской крик, – о, кому ж там было кричать, все, как и ты сама, были объяты огнем, и вы все не думали ни про Жанну д, Арк на костре, ни про испанские аутодафе, ни про северные срубы, в коих горели раскольники и сгорел опальный протопоп Аввакум за старую русскую веру, – все внутри самолета превратились в живые факелы, в столбы пламени, но, пока люди краем несгоревшего, невспыхнувшего сознанья цепляли мир живых и понимали, что они умирают, что сгорают дотла, что самолет, в котором они летели, взорвался и падает в Океан, – они знали все про свою смерть, и ты тоже знала, милая, нежная моя.
Знала ли ты об огне, когда танцевала на той, первой нашей вечеринке на столе, когда пела, хулигански крича на всю каменную тюрьму высотного угрюмого дома:
«КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..
КАК КОГДА-ТО С ЛИЛИ МАРЛЕН!..»
Я с тобой. Слышишь, я с тобой. С живой ли, с мертвой.
Я забыл тех, кого любил. Я забыл Мадлен, Марго, голубку Люсиль, табачницу Кармелу. Я забыл жену Женевьеву. Я помнил и знал только одну Войну. Одну Зимнюю Войну. Это была моя любовница. Моя надежда. Мое упованье. Мое опьяненье. И ты. Ворвалась ты, в разгар Войны, и все перевернула. Я думал – ты приключенье. А ты оказалась моей молитвой, хоть я и не умел молиться. Я могу скитаться по свету. Я могу умереть в Париже. Уснуть в Лондоне на скамье в Гайд-парке и не проснуться. Я могу стрелять в людей, выстрелить в себя. Могу на ледяной площади Армагеддона продавать из мешка сибирские кедровые орешки. Я все могу! Я не могу только вернуть тебя, живую.
Поэтому я плачу. Слез нет. Сухим, страшным, перекошенным, кукольным лицом плачу я, и губы мои сводит морозом, и под моими руками – белые плечи моей Цесаревны, моей тайной Царицы. Я не знаю, кто она. Она не знает, кто я. Я чувствую – мы все крепко связаны. Так связывали по рукам и ногам каторжных монахов, осужденных безвинно на смерть, толстым просмоленным корабельным канатом, прежде чем бросить их в холодное море, в молочную, взбитую ветром пену прибоя.
Исупов ощупал крестовидный шрам на своей щеке. Уж лучше бы его укусила собака, чем носить всю жизнь отметину той девчонки.
Она врала… Нет, она не врала! Камень слишком ярко горел. Слишком яростно плакала она, изъясняя ему свое горе, и ему казалось невозможным – жить распятой на крестовине ТАКОГО горя и выжить, брести в таком этапе – и не выполнить команду, когда все вокруг смиренно подчиняются приказу. Она сама рождена приказывать. О, чересчур нежный голос.
Собака взлаяла за стеной безумно, выплеском зверьей огненной злобы.
Их послали отстрелять
Юргенс вырос из-под земли мгновенно. Он, этот странный солдат, всегда болтался рядом с Исуповым. Ему надо было забыть смерть Кармелы. Когда они, Исупов и Юргенс, скрещивали взгляды, словно темный колодец приближал к ним сырое нутро земли.
Колкая снеговая крупа летела, колола ноздри и скулы, набивалась в волосы шершавой ватой, скребла лбы белым наждаком. Исупов экипировал отряд будь здоров. У всех парней в изобилии имелось оружье; три старых воина, два солдата и седой кудлатый ефрейтор, кряхтя, тащили на себе запасные винтовки, автоматы Калашникова, пулемет, их груди и спины были обвязаны патронными лентами, патронташи мотались под мышками, ножи торчали изо всех карманов, плотно и тяжело свисали с пояса в чехлах. Собаки – тоже люди. С ними тоже должна вестись война, а то они сядут на шею и поедут. Всех наших солдат переловят, перегрызут, и те, кто останется в живых, заболеет водобоязнью. Вперед! Вот он, вдали, снежный мираж, покинутый бурятский ли, китайский разрушенный город в пустыне великого снега.
Стаями дикие собаки бродили меж руин. Отряду было приказано расстрелять их всех. Бить, добивать чем угодно – в рукопашных схватках: для этой цели и припасены были в карманах и тайных складках комбинезонов ножи.
Собака, ты человек. В тебе течет алая, горячая кровь. Ты так же любишь; так же истекаешь соком желанья; так же исходишь бешеной слюной ярости. Единственное отличье – на тебе врожденная шуба, тебе не холодно зимой. Может, ты и есть самый главный солдат Зимней Войны?!
Юргенс вспомнил, как в часть приволокли тело очередной жертвы бродячих степных собак – его друга, по прозвищу Каска. У Каски было перегрызено, перервано горло. Вместо горла торчали красные лохмотья, белые хрящи вывернутой наружу гортани. Выпученные глаза парня умоляли: жить! Жить ему не дали. Собака, грызшая его, могла напиться крови прямо из его прокушенного горла. Теплой, соленой. Юргенс стоял перед Каской и думал о том, что вот живое убивает живое, и смертью платят за смерть, и оком – за око. Зачем Ты приходил на землю, с ясными глазами, в рубище, волочащемся по снежным диким пескам?! Зачем кричал глухим людям о любви?! «Любите друг друга, любите друг друга!» А они не только любить – они даже убивать друг друга толком не умеют. Так, чтоб не мучиться. Все извести, помучить норовят.
Он закурил, провел ладонью по ребру автоматного приклада, сплюнул табачную крошку, приставшую к губе. Исупов вразвалку подошел к нему.
– Стаи диких собак, – его голос дрожал и срывался в колючем морозном воздухе раннего утра. Солнце медленно поднималось над мертвым городом, сплюснутое, рыжее, как лохматая рыжая собака. – Друзья человека. Наши спутники. Если они всех нас перегрызут, я буду только рад.
Солдат почувствовал натянутую струну в швыряемых в леденистую крупку, вихрящуюся по ветру, издевательских речах полковника. Собаки. Он занимался ими в Армии. Ему поручено было следить за собаками офицеров, собаками для ношенья гранат, собаками – спасателями раненых. Он их чистил и холил, забавлялся с ними, играл, катался по снегу. Кормил, благо собачьи припасы имелись еще в изобильи, и даже повара иной раз похищали собачьи крупы и масло для готовки пищи на солдатской кухне. Целовал их в носы, в уши. Мощные, породистые овчарки, сильные жилистые доберманы, красивые и радостно-лукавые лайки – белые и черные. Он знал их по именам. Они его любили, кормильца и игруна. Он надевал ватник, горбился, изображал врага. Собак в шутку натаскивали на него. Они бросались на него грозно, валили наземь лапами. Не кусали, не калечили никогда.
– Куда идем, полковник?.. За те гольцы?..
– Да. В обход перелеска. За то озеро. Видишь, равнина белеет?.. Мысок песчаный?.. галька инистая…
– Разве здесь есть озеро, Исупов?
– Есть. Ты плохо знаешь карту. Оно пересохло давно. Еще когда Война только началась. Века назад здесь монголы ловили рыбу.
– Стрелять в любую собаку?.. Какая под руку подвернется?.. А если это… наши… из части… псы-разведчики?..
– В городе Бурхана размножились только дикие собаки. Они опасней волков, Юргенс. Если тебе охота погибнуть от их зубов и лап – погибай. А я хочу жить. И буду стрелять.