Змеев столб
Шрифт:
– У вас хорошая память.
– Подростком я зачитывался Томасом Манном и невольно кое-что запомнил.
– Кому дом Маннов принадлежит теперь?
– Наверное, городскому Совету, – пожал Хаим плечом. – Во всяком случае, не пустует.
– Я знаю, писатель с семьей уехал в Швейцарию. А как было бы хорошо, если бы он остался жить в нашей Ниде! [17]
– Да, и мы гордились бы нобелевским лауреатом [18] , как продолжает гордиться им Любек, несмотря на то что книги Томаса и Генриха [19] немецкие студенты жгут в кострах по всей Германии.
17
Нида – курортное
18
В 1929 г. Т. Манн получил Нобелевскую премию по литературе за романы «Будденброки» и «Волшебная гора».
19
Генрих Манн (1871–1950) – писатель, брат Томаса Манна (1875–1955). Оба выступали в своих произведениях с резкой критикой шовинизма.
– Жгут?..
– Так же как книги Фейхтвангера, Цвейга, Эйнштейна, Фрейда, Уэллса и многих других. Студентов из гитлерюгенда к этому варварству призвал сам министр просвещения и пропаганды Йозеф Геббельс. «Наступает великая нацистская эра, – сказал он им, – пусть отжившая история озарит ее путь огнем!»
Хаим помолчал, рассеянно глядя на складчатые своды собора.
– Интересно было бы посмотреть, конфисковано ли что-нибудь из экспозиций здешнего Музея искусств, а если нет – полюбоваться в последний раз. Увы, не успеем… В прошлом году после Парижа я рискнул заехать в Мюнхен к другу-художнику. Несмотря на то что в Германии везде висят транспаранты: «Евреям въезд запрещен», не без некоторых неприятностей, но пропустили. В Мюнхене как раз открылся Дом германского искусства. Друг сказал, что Гитлер лично пожелал присутствовать при отборе картин. Все знают, что фюрер, сам художник-самоучка, ненавидит модерн. Жюри не посмело возразить, и тысячи произведений были изъяты. Я мечтал увидеть полотна Матисса, Кандинского, Пикассо, многих других, и огорчился… Но я увидел. К знаменитым модернистам фюрер проявил «благосклонность». Рядом с их живописью, без авторства и названий, он приказал поместить работы душевнобольных людей, чтобы немецкий народ мог сравнить и убедиться в безумии всякого авангарда. А в залах висели огромные транспаранты: «Такими евреи видят арийцев!», «Так евреи издеваются над нашей природой!»
Хаима как прорвало. Спокойное лицо преобразилось – на скулах обозначились желваки, глаза горели. Он говорил со страстной горечью, и Мария подумала, что наблюдает его в редкую минуту откровенности. Ей передалось чувство опасности, дамоклова меча, занесенного над творческой мыслью и мировой культурой… над Германией и Любеком… над личностью, а может быть, человечеством.
– Если ваш друг – немец, значит, не все немцы разделяют идеологию своего вождя?
– Конечно, не все! – воскликнул Хаим. – Возьмите тех же братьев Маннов! А священники?! Пока мы тут с вами стоим, в любекской тюрьме томятся трое католических пасторов. Они посмели выступить против церковной программы руководителя внешней политики НСДАП [20] Альфреда Розенберга. В ней предписано снять кресты с храмов и заменить их свастикой. Библию же велено запретить, не издавать, не распространять больше… В алтарях вместо нее должна лежать «Майн кампф»!
20
НСДАП – Национал-социалистическая рабочая партия Германии (National-Sozialistische Deutsche Arbeiterpartei).
– Но церкви других религий, что станет с ними?
По лицу Хаима пробежала тень.
– Несложно перевести эту книгу на разные языки и заменить ею кораны и талмуды.
– Не может быть!
– А еще проще – заменить народы…
Мария вздрогнула: будто в подтверждение его слов в капелле Мариенкирхе без всякого вступления грянул тревожный хорал. Мощные звуки отдались благовестом по всему поднебесью – колокола храмов откликались один за другим.
– Встреча с мистером Дженкинсом! – прокричал Хаим сквозь гулкий перезвон. – Мы опаздываем!
Они побежали.
– Прошу прощения за мой нечаянный спич, – покаянно и торопливо обронил Хаим позже, на подходе к намеченному ресторанчику в Травемюнде. – Я, кажется, вас напугал.
Он остановился и снова заговорил взволнованно, сумбурно, с напряженными паузами, словно пытаясь отыскать более точные слова и не находя их.
– Видите ли, я… проснулся совсем недавно… То есть, не от сна, – от той жизни, которую вел до сих пор…
21
Ниже своего достоинства (лат).
Мария тоже не знала, что ответить, и надо ли отвечать, она понимала его душой, но слов не находила. И в его словах чувствовалась недоговоренность, неясность, ее удивило сравнение пробуждения ото сна с выходом в двери зала суда в любекской ратуше. Что он имеет в виду?
Она спросила:
– Вы проснулись, вышли в высокую дверь – и что? Чего вы теперь хотите?
Он вздохнул с облегчением, будто ждал такого вопроса.
– Быть человеком. Сказано громко, но это так. Просто – человеком, без унижения и страха. Равновесие во мне – мир вокруг. Лучше не скажешь!
– Девиз свободы… Жаль, что у Любека ее отняли.
– Пришла неволя, и равновесие пошатнулось. Даже не пошатнулось, скорее, перевернулось, но никто этого почему-то не замечает. Люди, ни за что осужденные терпеть преступные законы, идут и идут в низкую дверь, а ими с Каака повелевают сумасшедшие, и весь мир сходит с ума… Первое апреля угрожает каждому, и в любой день.
Глава 9
Стреляный воробей мистер Дженкинс
Ресторан, впрямь по-домашнему уютный и живописный, напоминал таверну. Двадцатисвечовые электролампы в желтых плафонах давали мягкий медвяный свет. Сквозь морилку и глянец полировки на массивных дубовых столах и скамьях красиво проступала естественная текстура дерева. На стенах, обшитых ореховой плиткой, золотились гирлянды репчатого лука и висели с искусно продуманной небрежностью яркие медные сковороды разной величины.
Посетителей было немного: юная пара, важного вида старик с растрепанной бородой, еще двое мужчин в форме СС о чем-то приглушенно спорили за угловым столом. Одному чем-то не понравился Хаим. Досадливо кривясь, штурмовик привстал и что-то процедил сквозь зубы, но второй потянул его за рукав. Они снова увлеклись спором.
– Без двух минут пять, – Хаим взглянул на круглые настенные часы, не замеченные Марией вначале среди медно-лукового изобилия: – Время файф-о-клока. Надеюсь, наш англичанин вежлив, как король.
Едва он это сказал, в зал, шумно отдуваясь, вкатился хорошо упитанный, румяный человек лет примерно тридцати пяти, с черной папкой под мышкой. Осмотревшись, толстяк ринулся к Хаиму.
– Добрый вечер! Я и есть тот самый Самуэль Алан Дженкинс! А вы, стало быть…
– А я, стало быть, тот самый Хаим Готлиб.
Мужчины пожали друг другу руки, Хаим представил Марию, и англичанин бухнулся на скамью рядом с ней напротив литовского коллеги.
Он был полной противоположностью худощавому джентльмену с пуританскими манерами, которого Мария себе представляла. Румянец на его мясистых щеках при ближайшем рассмотрении оказался мелкосетчатым и нездоровым. Не нужно быть сотрудником Скотленд-Ярда, чтобы вычислить пристрастие к горячительным напиткам, обильной еде и склонность к сердечно-сосудистым заболеваниям. Длинная желтая челка косо падала на лоснящийся лоб, под носом-пуговкой смешно топорщился соломенный пучок усиков а-ля фюрер. Цепкие голубые глазки внимательно и не без удовольствия оглядели Марию.
– Хорошо, что вы будете переводить! Мой немецкий оставляет желать лучшего! Но я собираюсь взяться за него, да, собираюсь!
Раскатисто-прыгучий голос, с ударным восклицательным обертоном на концах фраз, очень к нему подходил.
– Еще годик – и я стану лаять на языке рейха не хуже этих ручных собак! – проговорил мистер Дженкинс радостным шепотом, бросив на эсэсовцев настороженный взгляд, и выставил перед кельнером растопыренные пальцы: – Десять минут! Всего десять минут, потом будем ам-ам! Ферштейн?