Знахарь-2 или профессор Вильчур
Шрифт:
Минут через двадцать она появилась снова, и Кольский приступил к операции, проклиная в душе какую-то оставшуюся назойливую осеннюю муху, которая беспрерывно надоедала ему.
— Это ужасно, — думал он, — проводить операцию в таких условиях. Здесь же каждую минуту может сесть муха на открытую рану.
Люция, точно угадав его мысли, произнесла:
— Мухи — наше самое большое бедствие. Вы не представляете себе, чего стоит нам выгнать их из этой комнаты летом. Кажется, что они проникают через стены.
— Это очень опасно с точки зрения антисептики, — заметил Кольский.
— Я согласна, но с ними никак не справиться.
У Кольского на кончике
— Несмотря на это, слава Богу, у нас не было случая заражения, и все операции заканчивались благополучно, — сказала Люция.
Удалась и эта. Благодаря помощи Кольского все пациенты были приняты до шестнадцати часов. Поэтому доктор Павлицкий, приехавший несколькими минутами позже, не нашел для себя работы и, шутя, предъявил Кольскому претензии, что тот отнимает у него хлеб. Они долго разговаривали за чаем, при этом Павлицкий расспрашивал Кольского об отношениях в медицинских кругах Варшавы, о новых методах лечения некоторых заболеваний и наконец о Добранецком и его состоянии. Поскольку он не был проинформирован о конфликте между Добранецким и Вильчуром, то сообщение об отъезде профессора в Варшаву воспринял как само собой разумеющееся. Он даже высказал предположение:
— Кто знает, не уговорят ли профессора остаться в столице навсегда. По правде говоря, не благо для общества, что такой известный ученый ограничил свое поле деятельности глухой провинцией.
Люция покачала головой.
— Наверное. Но профессор уже столько сделал для общества, что имеет право подумать о себе, а здесь он чувствует себя лучше всего.
После отъезда Павлицкого Кольский заметил:
— Я, по крайней мере, не уверен в том, что с такой убежденностью вы утверждали.
— Что профессор чувствует здесь себя лучше всего?
— Да, — подтвердил Кольский. — Он покинул Варшаву от отчаяния. И я не удивился бы нисколько, если бы его сейчас там задержали.
Люция улыбнулась.
— Вы его очень плохо знаете, если так говорите. Я ручаюсь, что он покинет Варшаву сразу же после операции. Он не останется там ни одного дня дольше, чем это необходимо.
Кольский задумался и после паузы сказал:
— Возможно, вы правы… Возможно… Собственно, это объяснялось бы возрастом профессора. Но… сейчас, когда я вижу все это вокруг, эти условия работы и эту ежедневную серость, я не могу понять, как вы можете выдержать здесь, панна Люция.
— Здесь вовсе не так плохо, — пожала она плечами.
— Мне напоминает это, — продолжал он в задумчивости, — преддверие нирваны, как бы вход на кладбище. Здесь все замирает в ленивой монотонной тишине… Нет, вы не думайте, что я хочу внушить вам чувство отвращения ко всему этому. Вовсе нет. Мне только кажется непонятной расточительностью терять здесь свои молодые годы, самые лучшие годы жизни.
— Вы забываете об одном, пан Янек: бывают чувства, которые серое однообразие могут превратить в самую прекрасную сказку, которые то, что вы называете тоской и безнадежностью, способны превратить в безоблачное счастье.
Кольский пожал плечами.
— Разумеется. Я понимаю это.
— Нет, вы не понимаете. Понять это может лишь тот, кто сам способен на такое, кто способен почувствовать и пережить эти радости, кого они могут наполнить и удовлетворить. Вот вам тест на испытание: вы были бы способны для любимого человека отказаться от Варшавы, карьеры, денег, удовольствий, развлечений и поселиться в глухой провинции, например, здесь? Кольский почувствовал, как сердце его затрепетало,
— Я бы смог.
Люция покачала головой.
— Не верю.
Он посмотрел ей прямо в глаза и отчетливо произнес:
— А вы проверьте. Скажите одно слово, только одно слово. Достаточно только одного вашего слова.
Люция растерялась: она не ожидала такого ответа. Она скорее ждала длинного вывода, основанного на рассудительной аргументации, объяснений в стиле, характерном для него во времена, когда она была еще в Варшаве. Теперь она знала, что он говорит правду, что действительно способен ради нее остаться здесь и не откажется от своих слов. У нее, конечно, не было намерений воспользоваться этим, но она была тронута и тем, что он сказал, и той переменой, которая в нем произошла. Только сейчас она заметила сеточку морщин вокруг глаз, похудевшее лицо и седые волосы на висках. Та озабоченность, которую она находила в его письмах, оставила след и на его лице. И не только на лице, но и в душе тоже. Он наверняка встретился с глубокими и тяжкими переживаниями…
И вдруг Люция поняла, что нужно, что она должна как-то вознаградить его за эти страдания, что она была очень резка и безразлична, что платила ему за его действительно большую любовь (потому что только настоящая любовь способна на жертвенность) черствостью, что осознанно не вникала в его внутренние переживания, зная, что сумела бы смягчить их, облегчить его страдания, даже не жертвуя ничем: достаточно было лишь теплого слова, сердечного взгляда или просто искренней заинтересованности.
Она мягко положила ему руку на плечо и сказала:
— Пан Янек, вы знаете, что я не скажу этого слова, не могу сказать. Но я прошу вас поверить мне, что я очень высоко ценю ваши чувства и, как я теперь понимаю, до сих пор не знала их настоящей ценности.
Он схватил ее руку и прижал к губам.
— Я хочу также, — продолжала она, — чтобы вы знали, что я считаю вас человеком очень мне близким, что меня очень волнуют ваши дела, ваши радости и горести и что вы всегда можете рассчитывать на мою искреннюю, глубокую и нежную дружбу.
После этого разговора в их отношениях многое изменилось. Кольский стал искренним и более непосредственным. Почти все время они были вдвоем. Емел, который раньше часто подолгу просиживал в больнице, разговаривая с Вильчуром, сейчас, во время его отсутствия, приходил сюда только на ночь. Большую часть времени он проводил в городке, в корчме или на мельнице, поскольку в последнее время подружился с Прокопом, к огорчению всего семейства. Прокоп на старости лет полюбил время от времени заглядывать в бутылку. Правда, он не пил так, как Емел, но и это не радовало ни его жену, ни остальных женщин. Весть об этом в больницу принесла Донка, и Люция искренне смеялась, рассказывая Кольскому об опасениях женщин с мельницы. Сама она не считала опасность угрожающей. А Кольский шутил:
— Это нельзя недооценивать. Вспомним о праотце Ное, который в очень преклонном возрасте пристрастился к вину.
Прошло три дня после отъезда Вильчура, и Люция начала беспокоиться.
— Я боюсь, не случилось ли с ним чего-нибудь, — говорила она Донке.
В присутствии Кольского из деликатности она не делилась своими опасениями. Она решила, что, если завтра профессор не даст о себе знать, нужно будет послать телеграмму в Варшаву.
Но как раз на следующее утро Василь, вернувшийся из Радолишек, принес письмо. Оно было написано рукой Вильчура. Письмо было не из Варшавы, а из Вильно. Удивленная Люция вскрыла конверт. Профессор писал: