Знак Его любви
Шрифт:
Стылая земля с серым, плесневым налетом: не лед и не снег, среднее нечто — перемертвие.
— Эх… — Исхийя, опустившись на колени, принялся разгребать сизые, прорезанные крупными порами кучки и сыпкую, с мелкими комочками-камушками землю. — Эх, было время…
Замолчал. Глянул снизу вверх, нахмурился. Помогать же надо, вот и помогали — кто землю чистил, а Вячке выпало перемертвия носить за границу круга. Белые и черные камни в лунном свете поблескивали одинаково, неразличимо по цвету и ярко — так, что хоть глаза прикрывай. Только негоже от знака закрываться.
— А ведь когда-то не было ни отары Его, ни Пастухов, ни Псов… — бормотал
Носить Вячке помогал мельник, прихватывал края рогожи, подымал осторожно, чтоб не рассыпать ни крупинки, и, кивнув, пятился в темень, нащупывая ногами прежние следы. Работали молча, и постепенно в центре поля разрасталось черное пятно чистой земли.
— Люди сами по себе жили, весна наступала для всех одинаково, и платить за нее не было нужды…
— Мне дед то же говорил, — шепнул Алшын, помогая вытряхивать рогожу. Перемертвия за кругом лежало больше; темное, сухое и колючее, оно напоминало куски известняка, которые заречцы возили на торг, а еще было похоже на соляные сланцы, но от тех хоть польза была, а это… мерзь. Нечисть и та ее сторонилась, старалась не ступать.
— И потому брали безмерно. — Голос Исхийи долетал и сюда, на окраину поля, ничуть не приглушенный, скрипучий, сердитый. — Лишь бы побольше, себе, и детям своим, и внукам… и у земли, и у мира, и у других людей брали, и воевать ходили…
Вячка против воли вслушивался в знакомые слова, они не менялись, кто бы ни рассказывал Историю. Сперва дед, скрюченный, окосевший и почти не слезавший с печи, — он все норовил уйти, чтоб не заминать остальным, а отец не разрешал; отец про судьбу толковал и про то, что Псы сами найдут, кого забрать. А как деда не стало, то отец принялся рассказывать — теми же словами, что и Исхийя сейчас, — про кровь, что лилась бездумно, про жизни, что уходили из мира вместе с силами, и про то, как однажды мир заболел…
— …Умирал мир, синеглазая, а мы и не замечали, жили, как придется… неплохо, жили, бестолково только. Весна праздником казалась, и лето, и даже зима была в радость. А потом однажды она затянулась, и не зима даже, зима — это когда снег и мороз, а тут вроде и солнышко светит, а снег себе лежит, и лед на реках. И рыбы нету, и зверя, и птицы, и вообще ничего, ни травиночки. Скалишься вот, весело тебе, а на самом деле страшно очень было… неделю весны нету, другую… и вдруг как-то понимать стали, что всё, конец… Лежи, лежи, куда лезешь? Место! Вот так, синеглазая, слушай, я всем это рассказываю, чтоб знали. Откуда Он появился? Пришел. Может, и вправду Богом был, а может, человеком, которого угораздило понять… придумать.
— Тогда море отдало мертвых, бывших в нем… и судим был каждый по поступкам, в книге Его записанным, и даровано было прощение. — Исхийя стоял в центре круга; черная, очищенная от перемертвия земля слабо дышала жизнью. Руки старосты дрожали, и Вячка было подумал, что пора бы другого выбрать, стар уже Исхийя, а ну как не управится?
Стыдно стало за мысли такие. Управится, на то и староста, а не сумеет — другие помогут.
— И отпущены были мертвые, и создал Он новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже не осталось. И сказал: я есмь Алфа и Омега…
— Алфа и Омега, — зашептал Михаль, сжимая скользкую рукоять серпа.
— …начало и конец…
Вячка проговаривал старинные слова, тоже шепотом, но выходило громко и оттого страшно.
— …я есмь любовь. Мир — плоть моя, кровью агнцев питаемая, дабы насытить прочих.
Начал, как и полагалось старосте, сам Исхийя: один удар — и знакомый, сытный запах отдаваемой
А руки-то дрожали.
— Сие есть кровь наша, Новейшего Завета, за многих изливаемая, — сиплым голосом продолжал говорить Исхийя. — Так написано, и так исполнено. По слову Его, по знаку Его.
Знак и вправду пока еще виднелся на узком девичьем лбу — четкий, старательно прорисованный, он бледнел, а ночь, наоборот, наливалась тяжелой чернотой, прорезаясь запахами и звуками.
Возвращались вместе, а вроде как наособицу, стараясь не глядеть друг на друга и не думать о том, что — а ну как да не поможет? Вдруг да ни одного не было, истинно любовью отмеченного? На жертву определенного? Тогда снова придется собираться, мешок пускать, на милость Вышнего уповая, а потом выбирать, кому из рода — в агнцы. И не откажешься, не уйдешь из села — некуда, мир-то един, и закон тоже.
Чудеса? Да не было чудес, и мертвые не подымались — куда там, слишком их много, чтобы подыматься, да и зачем? Кого судить? Кому судить? Он не стал. А мы оказались слишком напуганы происходящим, да, синеглазая, напуганы… Что, не веришь? Собачьи твои мысли о всемогуществе хозяина… Его тоже всемогущим считали, особенно они… а как иначе? Единственная надежда.
Стадо да спасется… Они его стадо, агнцы, а мы с тобою пастухи, следить поставлены, охранять и сохранять. Резать, поить Его их кровью, как поит Он их земли — своей. Возвращать однажды отданное.
Весна-таки наступила. Очунявшая, подпоенная жизнью земля освободилась от пятен перемертвия, проклюнулась голубыми звездами первоцвета, а потом и другие травы полезли — буйно, споро, спеша подняться и использовать подаренную силу.
— Выгонять пора. — Исхийя мял в руках сочную стрелу медвяника. — И сеять. На девятый день положено, аккурат завтра выходит. Скажи, чтоб сготовились, чтоб все вышли, до единого, что…
Осекся, сунул в карман растрепанный стебель, собрал с пальцев прилипшие лепестки — корове отдаст — и вздохнул, сгорбился.
Вячка решился задать вопрос:
— А чего он не пришел-то?
Исхийя, смерив Вячку настороженным взглядом, подергал себя за бороду, поглядел на рассиневшееся небо и только после этого ответил:
— А кто его знает-то? Прогневался?.. Да не гневливый он, я-от думаю, что псица его издохла, старая была, а как без собаки истинно отмеченных сыскать? Ты смекай, Вячка, смекай, тебе после меня с Пастухом говорить. Только сначала про сев объяви и чтоб скотину завтра выпустили.
Выпустят, и сеять пойдут все. И про тех, что на поле остались, ни словом не вспомнят, нету их больше, приняла земля с кровью и плотью всех одиннадцатерых. А Пастух двоих бы взял… или троих, тогда, глядишь, и та приблудная, Вячкиной рукой принесенная в жертву, живою бы осталось.