Знакомое лицо (сборник)
Шрифт:
Ничего обидного для Бурденко не было в этих рассуждениях. Но он все-таки улавливал что-то обидное для себя.
— А почему вы думаете, что я боюсь?
— Я не думаю, но понятно, эта работа не для всех. Я тогда ошибочно подумал, что вы могли бы...
Бурденко уже не хотелось доедать калач, хотя он, теплый, свежий, все еще грел руку через газету. Хорошее настроение было испорчено воспоминанием о том, что случилось вчера и о чем хотелось забыть. И никогда, никогда не вспоминать.
— Очень легко вы судите о людях,— сказал Бурденко с такой нравоучительной интонацией, как будто младшим из них по возрасту был Николай
— Да сейчас и мне некогда,— сказал Николай Гаврилович.— Но если хотите попробовать, то прошу хоть сегодня. Часов в шесть.
— Пожалуйста,— еще раз сказал Бурденко, правда, не очень твердо.
— Но вход, имейте в виду, не отсюда,— показал Николай Гаврилович на фасад здания. И Бурденко только теперь заметил, что они стоят у того самого двухэтажного дома, который недавно так страшил его и в котором вчера случилось с ним это ничтожное происшествие.— Вы зайдете вечером вот отсюда, со двора. Вон, видите,— узенькая дверь. Нет, не эта, а вон та — дальняя, необитая. Это и есть вход в подвал. Извините, что я вас задерживаю...
— Пожалуйста,— опять сказал Бурденко и подумал: «Зачем это я вроде напросился пойти в какой-то подвал, на какую-то работу? И почему этот Николай Гаврилович все время попадается мне на глаза? Или я ему попадаюсь?»
Было это в девятом часу утра. До вечера, до шести часов вечера, было еще далеко. И Бурденко быстро вытеснил из памяти весь этот разговор, тем более что ему предстояло прослушать и записать две лекции.
До глубокой старости он сохранил благодатную способность,— углубляясь в какое-нибудь занятие, отдаваться ему всем существом, мгновенно вытесняя из памяти все, что было «перед этим» и что должно быть «после этого».
После лекций он зашел в студенческую столовую — не обедать, а съесть только порцию гречневой каши, которая почему-то называлась солдатской. В меню он увидел свой любимый гороховый суп и, главное, услышал его удивительный запах. Решил взять две порции, чтобы не брать второе.
Все места за столами были в этот час заняты. Поэтому Бурденко ел стоя, поместив две тарелки рядом на высоком подоконнике.
Около него толпились студенты. И этот черненький, как жук, Слушкевич подошел сюда:
— Что это вы едите, коллега, так увлеченно?
— Горох. Очень рекомендую.
— О, эта еда не для меня,— заглянул в тарелку Слушкевич. И поморщился.— Неужели этот жирок вам, коллега, ничего не напоминает?
— Ничего,— сказал Бурденко, но вторую тарелку уже не стал есть. Не смог. Вышел из столовой и тут же, у крыльца в садике, его потрясла такая рвота, какую не запамятовать во всю жизнь.
Он еле добрался до общежития.
Ослабевший, лег «у себя за печкой» и думал все время одно и то же для собственного успокоения: «Хорошо бы как-нибудь подловить где-нибудь этого жука Слушкевича и набить ему морду. И второму, курчавенькому, который смеялся, тоже бы надо как следует дать. Они еще не знают, с кем связались». Потом, уже совсем ослабевший, уснул.
Проснулся он как будто от толчка. За окном уже было темно, и от окна сильно дуло. Должно быть, накипал мороз.
За общим столом играли в карты.
— Не скажете, который час, коллеги? — спросил Бурденко, высунувшись из-за печки.
— Без двадцати шесть.
А что же должно быть в шесть?
Ах, надо было пойти к этому Николаю Гавриловичу.
Вдруг страшная дрожь, как озноб, охватила все тело, даже застучали зубы. А может быть, не ходить сегодня? Что я, подрядился разве? Что я, клятву дал? Просто поговорили. А кто сказал, что в шесть часов? Это он сказал. А что я сказал? Нет, надо пойти. А то опять подумают, что я чего-то боюсь. А я действительно боюсь. И весь университет будет знать, что я боюсь. Нет, неудобно. Надо пойти.
Бурденко надел башмаки, полушубок. Когда он вышел из-за печки, за общим столом не только играли в карты, но и пили чай. В центре стола стоял огромный медный самовар с медалями.
— Коллега, садитесь с нами чай пить.
Никогда, кажется, Бурденко так не хотелось выпить чаю, как в тот вечер. Никогда он не испытывал такого желания согреться чаем, как тогда. И в самом деле, почему бы ему было не остаться, не посидеть с товарищами? Уж если была необходимость пойти в мертвецкую, так лучше всего днем или утром, а уж никак не вечером.
— Нет, спасибо,— сказал Бурденко, с сожалением поглядев на самовар.— Спешу, запаздываю.
— Ну, конечно, если она идет, чай ее не заменит,— пошутил кто-то. И Бурденко было приятно, что товарищи думают, что он спешит на свидание.
На улице было уже совсем холодно. Высоко в небе висела луна. Улицу переметала поземка. Бурденко постоял с полминуты в подъезде общежития, будто раздумывая, в какую сторону направиться. И побежал налево, в сторону анатомического корпуса. Побежал, потому что мало оставалось времени до шести и стыли ноги на холодном тротуаре. Хорошо бы ему купить валенки или, в крайнем случае, галоши. Ни за что не перезимует он по такой погоде в летних башмачишках. И как скользко...
На заднем дворе анатомического корпуса он остановился и отыскал в полутьме ту узкую, необшитую, как другие, войлоком и брезентом дверь. Взялся за ручку, дернул. Дверь, однако, нисколько не подалась. Дернул еще раз. И еще. Что она, заколочена или заперта изнутри?
Или, может быть, это не та дверь? Нет, та. Взялся двумя руками со смутной надеждой, что она не откроется, но дернул на этот раз изо всех сил. Дверь, забухшая на раннем морозе, наконец распахнулась и фыркнула тяжким, вонючим теплом.
САМОЛЮБИЕ
...Бурденко побывает потом — годы спустя — на войне, даже на нескольких войнах, услышит мистически страшную канонаду, увидит множество смертей, горы трупов. Его самого потом ранят, контузят, оглушат. Но он, наверно, никогда уже не испытает большего страха, чем в тот 8имний, холодный вечер в Томске, на широкой верхней ступеньке, ведущей в глубокий подвал.
«В какое бы помещение ты ни входил, прежде всего надо немедленно снять шапку». Это было внушено еще в раннем детстве. «Потом ты должен поискать глазами икону и перекреститься». Креститься Бурденко уже перестал. А шапку он снял тотчас же, как переступил порог. И тотчас же тяжелая капля скатилась с потолка ему на голову и, холодная склизкая, поползла за шиворот, как гусеница, сообщая всему телу неукротимую дрожь.