Знакомое лицо (сборник)
Шрифт:
И тут я решился после многих вопросов, как будто непосредственно связанных с его профессией, задать еще такой:
— А женщины вас интересовали?
Мне было уже хорошо под тридцать, а Бурденко — чуть за шестьдесят, когда я задал ему этот вопрос. И сам тотчас же содрогнулся от собственной бестактности.
Знаменитый профессор мог ведь рассердиться, мог даже, не очень выбирая выражения, обругать меня, что обычно не сильно затрудняло его. Но он только остановился и приложил ладонь к уху. Потом я заметил, что он делал так часто. И когда хотел получше расслышать, потому что был уже серьезно глуховат. И когда
— Я, как вы понимаете, Николай Нилович, спрашиваю не из праздного любопытства. Мне просто интересно, как...
— А это уж неважно, для чего вы спрашиваете. Важнее другое: почему вы спрашиваете в прошедшем времени? ...«Интересовали. Вы что, уверены, что женщины уже не интересуют меня?
— Я хотел, видите ли...
— Вижу, вижу. Все еще хорошо вижу,— поправил он очки и осмотрел меня очень внимательно.— Молоды вы еще, милостивый государь. Вот поживете с мое, тогда вспомните наш сегодняшний разговор. И только тогда вам, может быть, станет понятно, когда в дубах и ясенях прекращается сокодвижение.
Профессор заметно посуровел, насупился. И даже зачем-то слегка надвинул кепку на глаза, будто защищаясь от солнца, которого не было.
Мы переходили Плющиху. Дворник поливал из шланга еще в те времена булыжную мостовую. Увидев профессора, он придержал пальцем шипящую струю и приподнял картуз:
— Доброго здоровьица!
— Привет,— проворчал профессор.
— Пошли? — то ли спросил, то ли констатировал дворник.
— Пошел,— слегка вздохнув, ответил профессор, как отвечал, должно быть, каждое утро в том смысле, что дело, мол, сам понимаешь, такое, нельзя не идти.
И дворник, надев картуз, согласно кивнул вслед профессору, что, мол, все ясно-понятно: ваши дела особые, никто, кроме вас, их не потянет.
В это утро дворник, подумалось мне, вот так же или примерно так поприветствует еще с десяток знакомых ему значительных людей. Поприветствует с меньшей или большей почтительностью. И присоединит к приветствию большую или меньшую долю еле уловимой фамильярности. Но только в приветствие вот этому профессору он вкладывает, как мне показалось, рядом с почтительностью и еще что-то.
— Оперировал его. В прошлом году. Живой. Ходит.
Это сказал профессор, оглянувшись на дворника, когда мы перешли уже на ту сторону Плющихи.
— Трудный был случай. Чрезвычайно.
И профессор еще раз оглянулся.
— А сегодня, Николай Нилович, вы тоже будете делать операции?
— Почему тоже?
— Ну, я хотел сказать в том смысле, что и сегодня вы, как всегда—
— А как же, разумеется,— вроде подобрел профессор. И, будто порывшись в памяти, добавил: — Во второй половине дня сегодня.
— Ну теперь-то уж вы, наверное, не испытываете особой тревоги перед операцией? Не волнуетесь?
— То есть как это не волнуюсь? Что я — деревянный? — опять нахмурился профессор.— Конечно, волнуюсь. Как студент. И волнуюсь и готовлюсь к каждой операция. Не волнуются, пожалуй, только идиоты. Другой разговор, что волноваться во время операции нельзя. Этого и закон не разрешает,— снова улыбнулся Бурденко.
И, помолчав немного, стал рассказывать, как впервые студентом увидел операцию, как все в нем мгновенно перекипело при виде потоков крови, как сперва просто панически испугался, потом взял себя в руки, а в следующее мгновение уже «во все глаза» наблюдал за действиями хирурга и восхищался его, казалось, сердитым спокойствием.
Операцию делал несравненный Эраст Гаврилович Салищев, которого не очень-то многих хваливший Бурденко буквально с благоговением вспоминал до конца дней своих. Салищев первый в России произвел необычайно смелые и необыкновенно искусные операции — удалил половину таза вместе с бедром, затем — плечевой пояс с верхней конечностью.
Переживший тяжкие визиты в мертвецкую, студент Бурденко именно под влиянием профессора Салищева твердо решил в конце концов стать хирургом. Вот это настоящее, интересное, очень интересное дело, хотя, конечно, оно потребует не только значительного образования, не только огромного труда, но и отказа от многого и постоянно упорного преодоления чего-то, может быть, не всегда преодолимого.
— Но ведь жизнь — это и есть постоянное преодоление, правда? — будто спросил меня профессор Бурденко. И, не нуждаясь в моем подтверждении, продолжал рассказывать, как потом, уже решив стать хирургом, он вдруг утратил интерес к биографии покойников. Даже не то чтобы к биографии — биография человека всегда интересна,— а к некоторым ее подробностям.
Еще недавно студент Бурденко, работая в мертвецком, часто задумывался, кому принадлежала, например, вот эта женская рука с медным витым браслетом на запястье или откуда вот этот мужской труп, весь исколотый фиолетовыми надписями вроде: «Счастья нет на земле», «Работа любит дураков», «Имей всегда на опохмелку».
Трупов одно время было очень много в томских моргах. Их тогда и не очень усердно регистрировали. Потом, например, в Юрьевском университете Бурденко пришлось даже платить за пользование трупами. А в Томске их довольно часто привозили в морг отовсюду — особенно зимой. Это были замерзшие на дорогах безродные пьяницы, или беглые каторжане, или мелкие, никому не известные торгаши, кем-то убитые близ деревень, выставленные полицией для опознания и неопознанные. Да мало ли...
Студент Бурденко, бывало, подробно расспрашивал тех, кто доставлял в морг трупы: где они вот этого взяли, а этот вот откуда? Даже удивлял своими вопросами деловых людей, ничему не удивлявшихся: «Ну умер, да и умер, просто, как обыкновенно, замерз под мостом. Через Ушайку. Утречком глядим, а он — тама. Под мостом. Ну, конечно, заметно был выпивши: запах сивушный и всякое такое. Городовой говорит: — Везите вы его покудова в ниверситет. Если кто из родных хватится, скажем. Тем более ни вида на жительство, ни пачпорта при нем не имеется. Пущай в таком случае послужит для науки... В другой раз не будет где попало выпивать».
Студента, бывшего семинариста, некогда готовившегося в священники, такое отношение к покойникам иной раз возмущало. К тому же не однажды бывали случаи, когда родные являлись в университетский морг уже после того, как их покойный родственник «послужил науке» и когда от него — ну буквально ничего не осталось.
Бурденко долгое время было интересно, кому же принадлежали, например, вот это предплечье или вот эта кисть руки.
И вдруг этот интерес почти исчез, вытесненный, впрочем, другим интересом — более жгучим, иначе говоря, профессиональным.