Знаменосцы
Шрифт:
— Блаженко, — тихо позвал Черныш. — Возьмите… — И он, разжав свою сухую руку, указал на гранату. — А где планшет?
— Есть, — успокоил его Роман, прикрепляя планшет Брянского к поясу на брюках Черныша.
Артиллеристы тащили через двор орудия, лошади напрягали мускулистые груди. Прошла минрота первого батальона с навьюченными лошадьми в седлах системы Юрия Брянского. Озабоченные связисты прокладывали кабель вперед. Шли ротные старшины с термосами на спинах и расспрашивали у каждого: далеко ли пехота? Горячие термосы с борщом уже напекли им спины, а они, обливаясь потом, все не могли нагнать своих.
— Там! — махали им рукой, в даль, в поле, изрезанное
— Куда прошла вторая рота?
— Куда третья?
— Все туда! Вот указка…
Действительно, на изгрызанной сталью стене дома уже какой-то сапер успел начертить: «Л», и тугая стрелка, как волевой жест вождя, устремилась на запад. А там опять вставали Альпы, исчезая вершинами в тучах.
Книга вторая
Голубой Дунай
Полечю, — рече, — зегзицею по Дунаеви…
I
Машины мчались с гор.
Был предвечерний час октябрьской сухой осени. Пестрые леса на склонах вдоль дороги не только не гасли под косыми лучами вечернего солнца, а разгорались еще ярче, нежели днем.
Шура Ясногорская стоит в кузове, держась за кабину, и смеется пробегающим золотым лесам, смеется дороге, что шумит ей навстречу. Вся земля — в шелестящей багряности.
На прогалине, у ручейка расположились на привал бойцы маршевой роты. Тонкий лист, облетая с желтых деревьев, ложился на потные плечи маршевиков. Один, сбрасывая скатку, закинул голову и на мгновение застыл, завороженный… Что он там увидел? На самой вершине горы виднеются развалины древнего замка. Сквозь проломы в стене прорывается солнце.
Трансильванская осень до самого горизонта пылает светлыми пожарами.
Почему так необычайно хорошо, празднично, ласково сегодня на свете? И бойцы шуршат покоробленными сапогами не по серому камню, а по такой чистой красоте, устлавшей землю! И следы за ними такие чистые! Рота за ротой, рота за ротой… Шуршите, сапоги, не знающие износа, шуршите! Вы чавкали по вязким украинским черноземам. Вы становились белыми на бессарабских известняках. Вы краснели, как медь, на румынских суглинках. Шуршите, шуршите! Вы достойны ступать по таким коврам.
Машины летят словно в сказку.
Ветер шумит навстречу: шу… шу… шу… шу… Шура… Шура… Ветер шепчет ее имя, это он доносит слова Юрия, оттуда, из-за Тиссы, где глухо рокочут бои. Летите, машины, летите! Шуми, высокое шоссе, навстречу счастью!
Счастье! Оно пришло, как всегда, нежданно-негаданно. Шура ждала его в письмах из Минска, а оно было уже тут, под боком, в ее полевом армейском госпитале, в девятой палате челюстников! И как все это случилось? Она задержалась в палате, разговаривая с земляком-сержантом. В углу усатый Шовкун говорил с соседом о горных боях. Шовкун! Хороший, милый Шовкун с подвязанной челюстью! Как она раньше не замечала, что у него такое симпатичное лицо, такие мягкие, задумчивые глаза? Когда Шура заходила в палату, он шмыгал под одеяло и не вылезал из-под него, пока фельдшерица не выйдет. Бойцы шутили над ним, над тем, что он стыдится своего госпитального
— Как вы сказали, Шовкун?
— Га?
— Про седла… Чьи… чьи седла?
— А-а, седла… Нашего командира роты гвардии старшего лейтенанта Брянского.
— Брянского?
— Ну да, его. Он сам их придумал, когда мы перешли на вьюки. Потом и все полки…
— Ах, я не об этом. Шовкун! Скажите, как зовут… вашего Брянского? Как…
Ожидая, она медленно поднимала к груди свои маленькие ладони, будто готовилась схватить то слово, как птицу.
— Зовут? Гм… Дайте подумать… Как это они между собой… Ага, Юрий.
— Юрась!
— Нет, Юрий.
— Юрась! Юрась! Юрась!
Она наливалась счастьем, как весенняя яблоневая почка. Упала на грудь Шовкуну, смеялась и плакала, умоляя:
— Говорите еще, говорите еще!
— Что ж говорить? Я больше ничего не знаю, — растерянно смотрел на нее боец. Щеки его горели. А хлопцы из углов поддавали жару, крича, чтобы целовал товарища фельдшерицу, пока есть шанс.
— Говорите же, говорите, Шовкун!.. Все, все расскажите!.. Как ему там? Какой он сейчас?
— Ну, какой… Такой маленький, живой, белявенький… Напрасно бойца не обидит… славный такой…
— Где вы с ним виделись в последний раз?
— В последний раз? О высоте 805 слыхали? Скаженная высота! Арараты! Много наших забрала… Когда меня ранило, я еще заходил к ним на огневую. Разговаривали мы тогда с гвардии старшим лейтенантом. Они мне тогда еще сказали: «Как выздоровеешь, то вертайся ко мне в роту. С радостью приму». Я ж у них… ординарцем был.
Шовкун знал все, что интересовало девушку. Слушая бойца, она узнавала своего Юрася таким, каким он был сорок месяцев назад. Сдержанный и скрытно-нежный… Упрямый и справедливый до мелочей… Озабоченный бесконечными проектами усовершенствования минометов и стрельбы. Она видит, как он едет на коне среди зеленых елей с биноклем на груди. А вот он идет во главе роты вдоль каменных обрывов, скрываясь и вновь показываясь, как на волнах. А вот ночью у дороги разговаривает с товарищем хриплым голосом.
— Хриплым? А не кашляет?
— В горах мы все хрипели… Это не беда. А чтоб кашлять, то не кашляют. Как заснут, то дышат ровно. Только часто бросаются и командуют во сне: «Огонь!.. Огонь!..»
Шура, не таясь, горячо завидовала бойцу, который еще так недавно слышал дыхание ее любимого, смотрел в синие глаза, тайком укрывал во время сна его ноги собственной шинелью, чтоб «не озябли» в брезентовых сапожках.
— Благодарю!.. Благодарю вас, Шовкун!
И с глазами, полными слез, Шура крепко стиснула шершавую руку бойца.
На другой день она взяла назначение в полк, в котором воевал Брянский.
Горный трансильванский городок, в котором разместился ее полевой госпиталь, уже исчез позади, за перевалами. Колонна машин несется вниз, и багряные горы расступаются, как живые, давая дорогу. Кажется: через какой-нибудь километр дорога кончится, вот-вот машины с хода налетят одна за другой на скалу и рассыплются в щепы. Проехали и этот километр, а дороге нет конца, это только крутой поворот — «берегись!» — и снова, огибая скалу, побежало шоссе, вырубленное неведомыми каменотесами.