Знай обо мне все
Шрифт:
Жене моей Елизавете Иванниковой посвящаю эту книгу
Несколько строк для знакомства
Сегодня меня обошел знакомый парень. Увидел и нырнул в подворотню. Ему надоело мое извечное: «Как дела?»
Старею.
Но
К десяти я прихожу в насквозь прокуренный гениями кабинет, усаживаюсь в кресло и считаю пульс: девяносто шесть. Сносно. Но можно бы и чуть поменьше.
На двери моего кабинета две надписи: «Литконсультант», а чуть ниже: «Не курить!» Последняя игнорируется даже начинающими. А за первую я регулярно – два раза в месяц – расписываюсь в ведомости, обрекая себя на честный и, по большей части, бесполезный труд.
Третий раз посчитать пульс уже не дают.
– К вам молодой человек, – торжественно сообщает вахтерша, в обязанности которой не входит ритуал пришествия гениев.
– Мне восемнадцать лет, – начинает юнец с гордостью человека, написавшего по меньшей мере «Войну и мир». – И я решил посвятить себя литературе.
К концу дня я начинаю проникаться уважением к коту, сидящему у норки и стерегущему мышь. Правда, в наш век подобные коты такая же редкость, как скромный начинающий писатель. Но сколько все же у кота выдержки, чтобы часами глядеть в одну точку. И ждать. И дать возможность мышке выползти на свет божий ровно настолько, чтобы можно было без промаха схватить ее.
Я сторожу душу начинающего борзописца. Жду, когда же вышмыгнет та самая строка, поймав которую и я буду ходить именинником неделю-другую, хвастая знакомым, что открыл талант.
Не знаю, что чувствует кот, когда мышь скребется где-то рядом, попискивает, словно поддразнивает, а вылазить не думает. А я нервничаю. Кажется, стихи вот-вот пойдут. Но пока их не видно. Одни потуги. И еще самомнение автора.
Расстаемся холоднее, чем встретились. Отираю с лица пот.
– К вам товарищ, – не дает мне передыху вахтерша. Это означает, возраст начинающего далеко не юный. Так и есть. Седые волосы до плеч. Бородка виселькой.
– Я – профессор Волгин, – театрально баритонирует, успевший уже накинуть ногу на ногу, поэт «со студенческих лет». Почему он начал писать, объясняет толково и просто, как отловившему его в неурочное время студенту: – Пошел на пенсию. Времени стало, как говорили в старину, хоть отбавляй. Решил побаловаться. Чем черт не шутит. Тютчев, например…
У этой «норы» сажай хоть тигра. Тут такое дремучее невежество, что хочется поскулить вместе с трамваем, который, поворачивая за нашим домом, шлифует мою нервную систему на манер дантиста, готовящегося спешно поставить на цемент многозубовый мост.
Девушка впархивает мотыльком, едва профессор, отразившись профилем во всех мало-мальски зеркальных вещах, закрыл за собой дверь.
– Я
Я даже не успеваю узнать, с какой буквы начинается имя и с какой фамилия, как виденье исчезает. Даже вахтерша, бдительности которой может позавидовать любая разведка, не усекла его.
Перелистываю рукопись. Барабанные дежурные строки. Скукота.
Последнее время начинающих стал я почему-то сравнивать с собой прежним. Вот вошел паренек. Несколько самоуверен. Я был чуть скромнее. И вряд ли пришел бы в писательскую организацию с такой настырной настойчивостью, А этот – тюха. И фамилия его – Трубач. Скажет слово, прижмурится и словно прислушивается, о чем говорят у меня за стеной. У этого – все бы ничего – но, три раза извинившись, он спросил: «А сколько получают поэты?» Ответил. «Тогда, – говорит, – не стоит с мясокомбината уходить».
На нынешнего посетителя я смотрел, как смотрят в цирке на начинающего канатоходца. Он с ходу прочел отрывок из моей поэмы, причем так умело поправил строчку, над которой я бился чуть ли не десять лет, и вдруг сознался, что стихов не пишет.
– Вы прозаик? – спросил я.
– Упаси господь! Я – читатель. Причем самый рядовой и заурядный.
– Тогда чем я могу быть…
– Наш дом, – он сделал жест, рубящий под корень, – под снос попал. Ну, сами знаете, началась спешка и канитель. Когда все лежало по своим местам, было незаметно, что оно есть. А свалилось в общую кучу, столько хлама образовалось, рехнуться можно. И вот среди всякой этой дребедени обнаружил я стопку тетрадей. Хотел было из них костер устроить. Да мать отговорила. Какого-то Генку Дульшина вспомнила. Квартировал он у нас. Но давно. Меня еще и на свете не было. Куда он девался, она тоже не знает. Короче, надоумила к вам эти тетради оттаранить, может, что стоящее чувак писал.
Он раскрыл саквояж и аккуратными стопками разложил на моем столе тетради. И, сбоднув с глаза челку, попрощался.
К тому времени подобной рухляди у меня скопилось столько, что я позвонил в школу, чтобы пионеры сделали культнабег на мой кабинет. И те явились, как подобает, шумной гурьбой.
Не знаю как, но остался один-единственный листок. Сгреб я его, чтобы бросить в урну, на фразу спорную напоролся: «Самоубийство – удел сильных духом. Трус умирает в обнимку с кислородной подушкой».
И тут заныло у меня сердце, словно хорошего человека предал. Позвонил я опять в школу.
– Принесли ребята макулатуру?
Отвечают:
– Пакуют.
– Верните нам эти тетради. Тут ошибочка вышла.
Через четверть часа ребята побросали на стол и без того растрепанные тетради.
Открываю одну из них, на крышке с левой стороны читаю: «Самая большая удача, что есть я, самая большая потеря, что нет тебя». Какая-то чертовщина! Я снова взялся за трубку, чтобы вернуть свои рукописи, которые отдал ребятам вместо этих тетрадей.