Знай обо мне все
Шрифт:
Авдотьевну действительно шматануло об стену и кинуло на плетень. На нашей улице, а может, и во всем городе плетень был только у Купцовых.
Мишкину бабушку похоронили в саду, под закоржавившимися листвой вишнями, под которыми до войны мы спали с Мишкой на высоком – с грядушками – топчане.
К смерти людей Савелий Кузьмич всегда относился с ехидцей, что ли. Газету начинал читать с некролога или объявления о смерти. Прочтет, бывало, что кто-то, скажем, упокоился на шестьдесят втором году жизни, скажет:
«А что же ты хотел, милок? Хватит.
А коль умирал кто-то молодым, бубнил:
«Ну что, не в жилу? То-то. А мы еще поскрипим».
Страсть как любил он опережать всех и во всем, а вот помирать не торопился. Не зря так рысил в щель на четвереньках.
В то воскресенье, двадцать третьего августа, мы с Купой пошли на Мамай. Цели у нас, как всегда, не было. Просто решили взобраться на самую верхотуру. На город оттуда поглядеть захотелось. Увидели – тракторишка «Универсал» какую-то фиговину тащит. Тракторист – пожиловатый, в соколке, мужик – дал каждому из нас порулить. С понятием на этот раз попался. Другие и близко нас к технике не подпускали.
Только мы собрались на Волгу искупаться, как зашлось небо таким гудом, что уши высверливать стало. А в небе сплошная пестрота, как если бы на осенний «сударец» налетел ветер и с него разом сошли все листья.
Первым делом самолеты стали бомбить заводы. «Красный Октябрь», или Французский, как его зовут по старинке, и он утонул в серой – вперемешку с дымом – пыли. Оползают подрубленные бомбами трубы, оставляя над землей обрубки, как изжеванные окурки. Весь «частник» за монастырем горит. Полыхает Дар-Гора.
А один самолет, отвернув от общей карусели, кинулся на Мамай. Стал гоняться за тракторишкой. И дядя Гера – так звали нашего нового знакомого – умнее ничего не мог придумать, как залезть под свой «уник». А летчик как чесанет по нему из пулемета. Наверно, бак с горючкой пробил. Выхватился дядя Гера из-под трактора, запылал и поплелся вниз, к Долгому оврагу. Метров двести, а то и больше бежал. Потом упал. Подскочили мы к нему – близко не подойдешь – да и поздно уже.
Так я впервые видел, как горит человек. Белым, фосфорическим пламенем.
Скатились мы в Долгий. Нашли углубление, что-то вроде пещерки. Как бомба шарахнет. Прямо на дно оврага. А там болото стоячее. Нас грязью вылепило. А взрыв грохнул глухо, и осколки, обессиленные толщей ила и тины, как лягушата, повыскочили к нашим ногам. Высыхая, они шипели.
Посидели мы в пещерке немного, а «сидечка болит», как говорит Савелий Кузьмич. Как же мы не увидим, что на Волге делается. Пошли яром. Глянули и – обомлели. Волга горела почти до середины.
Это баки на нефтесиндикате взорвались. А из ползучего по воде пламени дуги какие-то выплескиваются. Может, рыбы.
Окончилась бомбежка, пошли мы в город, а по нему такой ветер с дымом прет, искрами сорит, каждую головешку раздувает. Сразу стало нечем дышать. Входим в первую улицу и не понимаем, куда попали. Все дома на одно «лицо» – без окон и дверей, с проломами
«Знакомая?» – спросил Купа.
Я не сознался. Какая теперь разница. Вот только звать ее зря не спросил как. Все же обидно уносить с собой память о безымянной девушке, которая умерла, держа в сознании меня. Высокопарно, наверно, сказано, но мысль, примерно такая, у меня была.
Домой мы едва добрели. Болела голова. Тошнило. Видно, нахватались мы разного смрада и копоти.
Навстречу мне, чуть прискуливая, кинулась Норма, и я понял: все живы. Так и есть. Савелий Кузьмич стоял на своих ногах, словно бомбежка исцелила его от недуга, а поясничная болезнь сроду не изнуряла тела. А вот мамы дома не было.
«Где мама?» – тревожно спросил я.
«Да иде же ей еще быть, – ответил Савелий Кузьмич, – в своем «дурдоме».
Не знаю почему, но детдомовцев он тоже ненавидел, как врагов народа. Не одобрял он и то, что мама работала с беспризорниками:
«Воров растишь, Егоровна. Головотяпов. Им бы лбом дрезины останавливать, а не науку в башку вдалбливать. Дармоеды!»
О чем бы он ни говорил, всегда все на харчи сворачивал, словно желудком единым жив человек.
He пришла мама ни к вечеру, ни на второй день. Я бегал в детдом, но на его месте только прикопченные развалины остались. Одни утверждали, что детдомовцев эвакуировали за Волгу, другие говорили, что они все погибли. Я носился целыми днями по городу, разыскивая знакомых. Но и они тоже как в воду канули.
Чем питалась в ту пору Норма, не знаю. Но я ее не кормил. Может, что перепадало от Савелия Кузьмича. Кто его знает. У него часто так бывает: говорит одно, а делает другое.
И вдруг – по городу слух: немцы на Мокрой Мечетке. Кто не верил, бегал глядеть. Мы с Мишкой, конечно же, в их числе. Залезли на какую-то недостроенную трубу. Точно. Танки туда-сюда елозят, и, в открытую, ходят солдаты, вокруг дымящихся кухонь гуртуются.
А берегом Волги идут им навстречу рабочие. Строем, совсем как бойцы. Только – кто в чем. И оружие почти все неуставное: рядом с винтовкой дробовик, а то и пика, на заводе сработанная.
А еще через несколько дней загрохотало по-настоящему. И уже без слухов знали все, на какой улице немцы, а на какой наши.
Когда бой приблизился к нашему поселку, Савелий Кузьмич говорит нам с Мишкой:
«Двигайте за Волгу, ребятки. Не будет тут мугуты».
А у меня на язык наметывались язвительные слова: мол, давно ли говорил: «Вот придут немцы, наведут порядок, до тощачка погоняют нынешних дармоедов». Так вот дождался?
Мы сидели в щели, и земля под нами все время шевелилась. К гулу и пальбе мы как-то безболезненно попривыкли, а вот к тряске под боком – никак не привыкнем.