Знай обо мне все
Шрифт:
Тут поосмелели и другие. Правда, не все. Крючков, Артамонов, Золушкин и даже Валет, чего я, признаться, от него не ожидал, не подошли.
Тол в бомбе выгорал долго. И потом – уже полую – ее установили у школы, как наглядное пособие. Говорят, Золушкин надоумил.
Тетка моя Марфа-Мария, по-моему, любую душу могла тронуть своими глазами. Ни на одной иконе не видал я таких скорбных и вместе с тем взыскующих глаз. Они слово говорили: «От доброты даже сердце волка не станет злее. Что же вы, люди, забыли о главном благе души?»
Но это я, конечно, по-книжному ее чувства и мысли
Видимо, именно выплакала своим бесслезьем мне тетка другую работу. Пришел я утром, чтобы ехать с сортоиспытателями на их деляны, а мне агроном Гуркин говорит: «Тебе наряд даден»
А я его вопросом огорошиваю: «Сарафан из миткаля?»
Не понял он моего юмора и сказал: «Ты у меня еще поматерись. Понаехали тут…»
Так я попал на прицепы.
Не знала, видимо, милая тетя, что хрен редьки не слаже. Если на сортоиспытательном участке я уставал до горечи во рту, но мог спокойно спать целую ночь. То на прицепах – была двухсменка. Одну пятидневку – в день, другую – в ночь. Начал я с ночи.
Тракторишка нам с Фенькой Гориной достался старенький. Звали его «СТЗ-НАТИ». Что за «нати», я и сейчас не знаю. Но звали все его почти матерно: «Мать-верти». Крутить его во время заводки, было, наверно, не легче, чем сам «ЧТЗ». А чуть на взлобок если гон пошел, он задыхается точь-в-точь, как человек, которому уж какой день нет мочи. Так, помнится, задыхалась Мишки Купы бабка-упокойница.
Мишка у меня так и не идет из головы. Все время думаю, куда он тогда делся?
Трактористка же моя Фенька Горина, хотя и была девкой в справе, все вроде бы при ней. А вот голоса – не имела. То ли когда холодного в жару хватила, то ли по какой другой причине, только исчез у нее голос. Один хрип остался. А девка она была, повторяю, даже очень видная. Насколько я в ту пору мог судить о женских достоинствах.
«Прицепщиком когда работал?» – опалила она мне ухо своим дыханием.
«Не! – говорю и добавляю почему-то громко, словно Фенька глухая: – Но не боги с чертями в поддавки играют».
Эту поговорку я, конечно же, умыкнул у Савелия Кузьмича. Кстати, и о нем я думаю частенько, особенно по ночам, когда почему-либо не спится. Вот был человек! Всю жизнь всей улицей его «контриком» считали, правдолюбцем по части поорать о наших разных недостатках и упущениях. А вишь, как припекло, он живо разобрался, с какой стороны «у печки дымоход».
«Ну раз ты все могешь, – тем временем прохрипела мне Фенька, – то иди чистик поточи».
У меня аж уши обвяли. А что такое – «чистик»?
Взял я какую попадя железку, походил с нею вокруг будки, прихожу, говорю: «Готово!»
А она мне: «Так он у меня в руках!»
Гляжу, она на какую-то палочку подгрудьем уперлась, на конце которой маленькая лопаточка насажена.
Так вот что такое чистик! Как я сразу не догадался? Ведь я же отлично видел, как она им землю липучую с лемехов сдирала. А вот не взял сразу «голову меж пяток», оттого,
А потом мы стали заводить свой «натик». Фенька выхрипывала какие-то непонятные мне слова и, отчаянно мотая челкой, выбившейся из-под косынки, крутила. Я же, запалив зажигалкой прошлогоднюю солому, степенно покуривал себе и неторопливо сплевывал в огонь.
Потом она вдруг, уронив голову на капот, стала биться лицом обо все, что попало.
Я подлетел к ней, схватил сзади, оттащил от трактора.
«Ты что, – говорю, – красивше Палашки хочешь стать?»
Палашка – баба, у которой было то ли обожжено, то ли тоже вот так обезображено чем лицо.
В моих руках Фенька обвяла плечами, позволила усадить себя на солому. И даже не дала мне по рукам, когда я, вроде бы ненароком, провел ладонью по ее грудям и чуть не накололся на соски, – так – торчмя – выпирали они из-под суровой одежи.
Потом мы стали крутить «натик» вдвоем. И мотор, словно того и ждал, тут же завелся. Фенька, улыбаясь, похлопала меня по плечу, а когда я захотел еще раз нырнуть ей рукой за пазуху, таким наградила шлепком, что я чуть ли кубарем скатился с подножки трактора. Но улыбаться не перестала и даже выхрипнула что-то вроде того, что из меня выйдет толк, а бестолочь останется.
Пахали мы целину. Не в том смысле, что въехали в такое раздолье, где земля сроду плуга не видала, а травы в обморок от моего матерка падали. А просто к солидному куску пашни, с солончаковой балочкой посередине, припахивали этакий треугольник, который, в конечном счете, должен был свести на нет выпуклость, портившую все поле. Я почему-то в то время думал, что это и есть культура земледелия.
Фенька толк в работе понимала. Трактор у нее шел ровно, борозда ложилась прямо, словно по шнурку, на краях гона она тоже не делала «балалаек». А вот ее сменщица – востроглазая Танька Першина, у которой одни «баламутки» на уме, как о ней сказала тетка, – такого наворочает за свою смену – смотреть гребостно. При пересменке Фенька хрипит Таньке на ухо:
«Поимей совесть, сапера, не порть землю. Ведь грех на нас обеих ляжет».
«Грех – через дорогу перебег, ногу сломал – праведой стал», – говорила Танька эти вертучие слова, и сама вся чуть ли не ломается. Особенно глазами. Те, что называется, места себе не находят. Потом опять, другой уже ответ, Феньке учиняет: «Поле – не изба, от приборки не дюже захорошеет».
И на меня глядит таким кандибобером, словно я ухажёр, и спрашивает Феньку со смехом: «Может, твоего невладанного к себе на прицеп посадить?»
Сволота, говорит обо мне, словно меня тут вовсе и нет. А глазами вроде обволакивает. Слыхал я, так ужак лягушку обглядывает, это когда она орет оглашенным образом, но знай в пасть ему лезет.
Захрипела Фенька, кашлем зашлась. Кашель у нее тоже свой – ни с кем не спутаешь. Махнула рукой, сперва – с сердцем – на Таньку, потом – с безнадежностью – на меня. Мол, что взять о непутевого пацана. Я – с чистиком – поплелся освобождать от грязи отвалы. Потому я не слышал, что сказала в ту пору Танька моей трактористке. Только сбеленилась Фенька, схватила здоровенный ключ и за Танькой кинулась.