Знай обо мне все
Шрифт:
«Зря ты такими кадрами разбрасываешься, – подал голос третий, у которого не было только ног. – Я его инсайдом к себе возьму. С левой ты, что ли, лежишь?» – этот вопрос, видимо, адресовался уже ко мне. Но я не ответил, хотя меня – внезапно – осенило: это же шутейная футбольная команда: без рук, без ног – Тренер, слепой – Судья, безрукий – Вратарь, совсем безногий – Центральный Нападающий и так далее.
Но вот что меня удивило, эти люди, находясь в таком положении, ничего себе – улыбались. Анекдоты травили. И хохотали так, что аж стекла звенели.
И,
Ну и я, конечно, старался не думать про свою ногу и грудь, которые болели как-то попеременно: то всю голень разламывает, спасу нет, то начинает под ребрами спазм за спазмом ходить так, что вот-вот разорвет грудную клетку.
«На каком тебя фронте?» – спросил Тренер, когда я малость оклемался.
«На трудовом, – за меня ответил Вратарь, – хлебушек для нас у земли отвоевывал».
«Наверно, комиссар», – подумал я тогда о Вратаре, потому что складные речи чаще слышал от политработников.
А меня что-то потянуло на расспросы: кто из них откуда, где ранены, кем кто был до войны. Слушали меня бойцы, слушали, видно, липучих не очень на фронте уважают, и Судья говорит, поправив на глазах повязку: «А ты, случаем, не лазутчик немецкий будешь?»
Я молчу. Но молчат и другие. Потом у меня лоб взмокрел точно так же, как тогда, когда меня Фенька из-под плуга вытаскивала. Затем в холод кинуло. В самом деле, как я докажу, что все это вызнавал из простого любопытства?
Я стал натягивать себе на лоб простыню, и только тогда расхохоталась вся «футбольная команда». Оказывается, это у них розыгрыш такой, как сказал Вратарь, «патентованный» был. Но ведь я не заметил, чтобы сговаривались. Так все у них ладно получилось.
В госпиталь – к ночи на второй день – приехала ко мне тетка. Иконно строгая, аккуратно убрав под платочек волосы, словно была вовсе лысая, глядя на меня, такого смирного, она покаялась:
«И на что я, дура старая, послала тебя на эти чертовы прицепы?»
На это я возразил:
«Зачем меня, дурака молодого, угораздило лежбище себе на плуге делать? На станине бы долго не просидел. Рысил бы себе рядом. Вот и был бы цел».
Но после драки кулаками не машут.
А еще через два дня Фенька приехала. Макухи мне где-то раздобыла. Словно знала, что люблю я ее до смерти. До войны, когда конфет-пряников было вдоволь, и то я ее заместо них постоянно ел.
«Кто тебе эта Певица?» – полюбопытствовал Тренер, когда Фенька ушла.
«Почему певица?» – чуть было не спросил я. Но спохватился. А кто же она, коль без голоса? В этой палате же все наоборот.
– Моя трактористка, – отвечаю.
«Так ты бауэр, что ли?» – опять подал голос Судья.
«Какой такой бауэр?» – уже задиристо спросил я.
«Обыкновенный. Раз свой тракторный парк имеешь».
Пришлось рассказать все по порядку. Но опять я, как говаривал покойный Савелий Кузьмич, не успел вовремя языку «кашки дать». Шлепнул, как Фенька за Танькой с ключом
«Ребята! Держите меня под мышки! – хохоча, заорал Вратарь. – Через него бабы уже на мордобойную дуэль выходят!»
И обо всем этом, возможно, и забыли бы вскоре, как забывали тут о событиях поважнее, если бы еще и Танька ко мне не припожаловала. Это вошла в палату, как домой, и говорит своим томным голосом:
«Здрасьте, соколики! – Сразу глазами зырк: – Где же мой маковый?»
А Вратарь возьми да бухни:
«Это ты, что ли, к его сердцу гаечный ключ подбираешь?»
Огрызнулась она или нет, я не помню, только на меня слюденистыми глазами поглядела.
«Трепач несчастный!» – сказала и так дверью хлопнула, что в соседней палате с потолка штукатурка осыпалась.
Правда, узел к порогу бросила.
Развязали его раненые, а в нем одежонка мужская разная. Братова, наверно. И зачем-то – я так и не понял – кусок мыла.
Стыдно мне стало. И за язык – тоже. Но Судья утешил:
«Ничего, к концу войны они на тебе всем хутором виснуть начнут. Мы-то, видишь, какие женихи. Не каждой с калекой жить охота».
Пригорюнились ребята, присмирели. А мне жутко стало. Неужели война так долго будет идти, что я – по возрасту – стану таким же, как они.
Приехал я из госпиталя, увидел «вольную», как говорил Судья, жизнь, и еще жальчее стало тех ребят, что – обрубками – лежат на больничных койках, разными царапками исписанных, кто и когда на них пребывал и куда выбыл. И картотеки не надо.
И еще заметил я: ни Фенька, ни Танька со мной не здороваются. Ну Танька, вроде, понятно почему. А Фенька дуется какого ляда? Ей-то я чего сделал? Плугом, что ли, переехал?
А тетка, как только я переступил порог ее дома, на причите, конечно, сообщила:
«Боле никуда не пойдешь. Лучше дома сиди. Дале завалинки не пушшу».
«Это почему же?» – спросил я.
«Чтоб ты голову под какую-нибудь «нужину» не подложил».
Хотел я было спросить, что такое «нужина», как понял – это она так машину называет.
«А жрать чего будем?» – не совсем, может быть, тактично полюбопытничал я.
«Да как-нибудь, – отвечает. – Вот председатель мучицы тебе выписал. На поправу».
Ем я ее лепешки и не пойму, из чего они. И горчат, и сладят одновременно.
«Льну я разжилась, – объясняет тетка, хотя я ее об этом не спрашиваю. – И мучицы из колючки добавила. До гольного хлеба, должно быть, я уж и не доживу».
Колючка – это перекати-поле. Шары ее прямо к нашему плетню ветер прибгал.
«Прибгал» – тоже теткино слово. Наверно, оно означает – пригнал.
«А може, – вдруг говорит осторожно тетка, – ты дома промышлять чем-нибудь зачнешь? Вон Сазон…»
Она не договорила, но я перехватил ее мысль. Сосед наш – дедок не очень-то уж старый, но и не такой, чтобы на войну идти, присучился зембеля плести. Целую неделю он их делает, а в воскресенье на базар таранит. И, гляжу я, с морды пока не спал.