Знай обо мне все
Шрифт:
Прижухла во мраке тетя Даша – не слыхать. Потом шеп ее стопы, вроде бы в мою сторону двинулся.
«Ну где ты?» – произношу я с взрослой небрежностью и начинаю лапать темноту, хотя точно знаю, что она еще до меня не дошла.
Потом вроде бы даже услышал я, разожгла она свои глаза, как тогда. Конечно, этого мне не было видно, но я знал, что сейчас они сияют у нее особым блеском. А узнал я об этом потому, что дыхание ее расходилось. Захлебываться она им начала.
«Чтобы не зря говорили, – шепчет тетя Даша, – а то, считай, дегтем
Эти все мудрости до меня еще не доходят. Я слышу, как пахнет колбасой и тушенкой, мне хочется есть, но я ни за что не притронусь к ее роскошеству. Я – мужчина. Я пришел не затем.
Я не сразу понял, откуда появилась невесомость. Легкость, которую я испытал прошлый раз, была другой. А сейчас я действительно куда-то летел. И даже побалтывал ногами.
Может, со мной был голодный обморок, но только я могу поклясться, что не помню, когда тетя Даша, обхватив меня посередке, понесла к разобранной постели. Я даже не успел сообразить, как себя вести, когда она – в два шуршания – скинула с себя все, в чем была, и занырнула ко мне под одеяло. Где, кстати, я лежал при полной амуниции.
«Пусть теперь говорят!» – приговаривала она, не снимая, а срывая с меня одежду. Только один карпеток на левой ноге мог подтвердить, что когда-то я имел пристойный вид.
Потом она стала облапивать меня своими руками, которые, как и губы, тоже жгли.
А следом пришли к ней и слова. Я сроду не слышал больше таких слов. С кем только она меня не сравнивала: и с солнышком, и с ягодкой, и с лазоревым цветком, и даже со стебелечком света. Последнее мне было не очень понятно, потому что настоящих стихов я в ту пору не читал, поэтому не понимал, что это уже поэзия.
Слушая ее воркующий, будто нутряной, шепот, решил и я блеснуть взрослым красноречием, и произнес: «Прости мя, господи, так твою мать!»
И все же я, наверно, немедленно уехал, если бы еще одна внезапность со мной не приключилась. Я – влюбился. Нет, не в тетю Дашу, конечно. В девчонку, что жила по соседству. Шуркой ее звали. Смугленькая такая, носик с привздернутостью. В карты мы к этим соседям с теткой Марфой ходили играть.
А из меня, надо сказать, картежник в ту пору был липовый. Я едва короля от дамы отличал. Да и Шурка, заметил я, тоже не дюже интересуется этой стариковской игрой.
В общем, сперва мы просто одновременно заскучали. Отошли в уголок возле печки. Сидим. Ну я, понятное дело, стал ей разное плести о своей жизни. Женщины страсть это любят. Исповедью им моя трепотня кажется.
Но Шурка слушала меня как-то по-особенному, даже моргать забывала. Отчего глаза у нее еще красивше становились.
Рассказал я ей все то, что когда-то вылепал тете Даше, и подумал: вот сейчас она скажет: «А ну катись-ка ты отсюда квадратным колесом!» Нет, хмелеет глазами и вдруг произносит: «Какой ты особенный!»
Всякие слова слыхал я от тети Даши: и сахарным она меня величала, и медовым, и еще черт-те знает каким,
Словом, сник я, как цветок, который кипятком полили. Да и она, гляжу, щеками пригорать стала: вот-вот дым пойдет.
«И ты, – говорю я ей в ответ на ее «особенного», – тоже ничего. – И зачем-то прибавляю присказку Валета: – Если к тебе присмотреться».
Сказал я это и тут же пожалел, что бухнул лишнее. Кончился в Шуркиных глазах праздник – вот-вот заплачет девка. Ну я ей, конечно, как соломки под бок, утешинку подкидываю: мол, пошутил я все такое прочее.
«Знаю», – отвечает она, а настроение, вижу, к нулю движется.
Пошел я домой и еще одной взрослой мыслью обзавелся. Не грех слукавить девке. От этого она еще лучше станет.
И про новую мою любовь пошел оббивать языки хутор. Дошли слухи и до тети Даши. Перевстрела она меня как-то, говорит: «Чегой-то ты такой задатный стал? Видать, молодые хмелины все время в игривости держут?»
Молчу. А самому и глядеть на нее не хочется. Особенно на эти бледные губы и руки в веснушках-конопушках.
А она своей радостью делится: бабкой стала.
«Такая молодая и – бабка!» – кокетничает она сама с собой. А меня удивило, что дочка ее девочку родила. Мне почему-то казалось, что с фронта должны привозить только сыновей.
Пришел я еще пару раз к соседям и понял – с Шуркой не простые шуры-муры получаются, а что-то более основательное. Я потом это все назвал любовью, а попервах вроде бы даже стеснялся признаваться в этом самому себе. А мне страсть как нравилось, что нас с Шуркой женихом-невестой дразнят. И волосы у нее пахли чем-то особенным.
Но одно меня несколько обескураживало и даже злило, это когда мать ее – при мне да и при других посторонних – говорила:
– Шурка, гляди, принесешь в подоле. Дашутку-то он вон как совратил, мордой на керзовый сапог стала похожа.
И впрямь за этими словами пополз по хутору слушок, вроде тетя Даша беременна.
«Одна только опрасталась, – продолжала Пелагея – Шуркина мать, – имея в виду дочку тети Даши, – другая зачала».
А я к Шурке, если признаться, пальцем притронуться боялся, что ли. Словом, точно не знаю, как это назвать. Жалел ее, видимо. Берег, наверно.
В любви время проходит незаметно. Вроде совсем недавно первый раз ущучил я сознанием в душе томление, а уже сколь прошло. И было у нас всякое – мелкие размолвки и раздоры, просто стычки ни с того ни с сего. Но чаще, конечно, царила этакая мирная безмятежность, чем-то даже похожая на дрему в предутренние часы, когда уже не спишь, но еще и не проснулся.
Но вскоре мне в Шурке странность одна заметалась. Стала она меня ревновать. С подружкой ее постою – к подружке, с матерью ее словом перемолвлюсь – к матери. А однажды – на натуральной слезе с привизгом – как закричит: