Знай обо мне все
Шрифт:
Вот тут-то и взяла в руки повод мама. Одним махом вскочила на Буланка да в бруны его направила. Пошел он песок толочить. Сперва вроде играючи: мол, седок-то – баба. Потом, глядим, резвость у него не та. Кидает зад, а дальше бабок не подымается. Подергался еще какое-то время, подергался и – сник. Привела она его в поводу, сперва заседлала, потом и в оглобли ввела. Хоть бы что. Даже ее желание уловить норовит, словно я, когда хочу скрыть какое-то заслуживающее порки шкодство.
Подвела она его к дядьям.
«Возьмите, братовья, своего неслушенника! –
И еще – работала, то есть что-либо делала, мама так быстро, что мне все время в удивление было. Все, как говорят, горело у нее в руках. А вот ела медленно, опровергая поговорку: «Кто как ест, так и работает».
В свое время мама учительствовала у знаменитого помещика Жеребцова. Потом, уже после революции, занялась беспризорниками. Этот детдом у нее шестой. Только наладитнастроит дело – ее на новое место переводят.
Отношения у отца с мамой были какие-то скачкообразные. То он возле нее: «Асёк, Асёк!», а то месяцами никак не величает. Было ему с ней, как я понимаю сейчас, не очень легко. Из-за ее твердого характера. Именно твердого, но не упрямого. Стоит ей убедиться в своей неправоте, она тут же не только это признает, но и сделает, как советовали другие. Но для этого она должна убедиться в их правоте на сто процентов.
Теперь об имени мамы. Вообще-то – по метрикам – она Анастасия. Но родичи ее всяк по-своему величали. Тетка Марфа-Мария – Нюркой. Тетя Феня из Козлова – Анюткой, а остальные – кто Нюсей, кто Анной, а какой-то многоюродный брат, выбившийся в народные артисты, звал ее совсем по-иностранному – Антуанетта.
До революции дед мой был хуторским атаманом. Должность эта примерно такая, как сейчас руководство каким-нибудь «зеленым обществом», в его первичном значении. Идут туда неохотно, потому что прав – никаких, а обязанностей – хоть отбавляй.
Вот за это атаманство его в двадцать девятом чуть не раскулачили. Спасибо дядя Коля внезапно объявился. А он в ту пору уже каким-то большим начальником в Москве работал. Те доброхоты, что вроде за Советскую власть пеклись, сразу и отлипли, а на одном собрании деда в председатели Совета чуть не выбрали. Насилу он отговорил их от этого. И, как потом оказалось, не зря. В тридцать седьмом, когда и дядя Коля «загремел бубенцами по колодным путям», пришли те же, правдолюбцы, что в коллективизацию расстараться не успели.
«Где свои блестушки дел? – кричали они ему в лицо, намекая на кресты и медали. – Ждешь, когда власть мироедская возвернется?»
«Жди вызова!» – сказали напоследок и отбыли.
Сложил дед вещички, ждет, когда в «казенный дом» поведут. А тех «праведников» нет и нет. А потом слух пошел: по пьянке утопли они в Дону. Лодка перевернулась на быстрине, и они – даже не вскрикнув – пошли на дно, словно на них были понавешены все грехи тех, кого они еще не успели упечь.
В войну по Будылкам немцы из орудий жахали. Казалось им, скрываются там наши бойцы. Только они больше в лесу обретались. И по балочкам.
В Будылках мама жила все детство и часть девичества. А потом переехала – на хлеба – как раньше говорили, тоже к нашему родичу станичному атаману Василию Василичу Попову и стала учиться в гимназии. Там на каком-то вечере с Шолоховым танцевала, не подозревая, что это будущая знаменитость.
Детдомовские ребята маму любили. Конечно же за строгость. Как-то уж так повелось, что только она у нас в памяти остается. Вроде бы куда лучше разные потешки и потакания. Ан нет, все это не оставляет следа, проходит как само собой разумеющееся, а твердость помнится на всю жизнь.
В том детдоме, с которым мама уехала из Сталинграда в Барнаул, так и хочется назвать «в сам», как говаривала Марфа-Мария. Так вот в этом детдоме был такой Кондрат Зозуля – парень «непроветренной судьбы», как пошутил кто-то, и неопределенного возраста, потому что в каждом классе он сидел по два-три года. Мама еще мне порой говорила: «Вы с Кондратом – близнецы-братья». Это она намекала на то, что плохо оба учимся. А мы в ту пору с ним в одном классе были. Правда, он уже ни за одной партой не помещался. Иногда, для хохмы, встанет и вместе с ней по классу ходит. Особенно длинными у него были ноги. И большущими в лапе.
Мы с Кондратом ладили. Он любил слушать, когда я говорил. О чем бы ни было: уронит нижнюю губу на подбородок и – слушает. Уши квадратные. Нос кукурузным початком. А глаза мелкие, словно в тыкве огуречные семечки.
Помню, читали мы в классе после уроков одну книжку. Про пушкарей. Там еще прицел с орудия сбило, и его наводили через ствол. И здорово это у артиллеристов выходило, когда они из него палили.
После того, как кончили читать, Кондрат долго вертел книжку, поклацывал языком, пощелкивал пальцами и вдруг сказал: «Во написано, как в книжке!»
И вот, в сорок втором, приспела пора Кондрату уходить на фронт. Пришел он в класс и, не знаю по чьему наущению, поклонился в пояс, сначала матери моей, потом, вставшим, и всем нам. Но руки никому не подал. Угнувшись вышел быстро, что на него не было похоже.
И – сгинул. Ни слуху, ни духу. Уже о нем и забывать стали, как явился Зозуля с перебинтованной головой, вернее, с повязкой на глазу. А вокруг него два офицера увиваются, словно он не меньше, как генералом стал. Скидает Кондрат шинель, и у меня так лично дух заняло: на его груди звезда Героя.
И вот что произошло с Зозулей на войне. Попал он, как и того хотел, в артиллерию. Подносчиком снарядов. Работа, можно сказать, привычная: бери больше, неси дальше. Ну и, конечно, вокруг стреляют. И даже бомбят.
И вот отлучился один раз Кондрат за снарядами. Приходит обратно, а мина весь расчет осколками выстригла. И наводчик висит головой на щитке.
А пушка их в балочке стояла. Начал Кондрат соображать, что же делать. И видит – впереди танки. Прут. Дымом едучим в небо попыхивают.