Знай обо мне все
Шрифт:
«Валяй!» – равнодушно, наверно, точь-в-точь, как тот сержант-милиционер, разрешил я.
Губы у нее оказались неожиданно нежными. Она целовала меня и смеялась:
«Сейчас нацелуюсь на целый месяц!»
И мне вдруг стало обидно, что Нюська вновь все на зубоскальство переводит, и резко отстранился.
«Хватит! – говорю. – Оставь для других!»
Она посмурнела, смеяться перестала, потом выдавила меня своим погрузневшим телом из кабины и сказала:
«Дурак и не лечишься!»
Домой я добирался пешком. Мне было
А легко мне было потому, что за столько времени я впервые почувствовал, что не убийца. Ведь что ни говори, а какой-то груз подспудно изнурял мою душу, тяготил сердце. И вот он с моих плеч сошел и подарил мне эту радость.
А вечером к нам пришел Иван Палыч, который только что приехал из командировки.
«Ну что, Гена, – начал он без вступления, – давай поговорим?»
Я не знал, о чем будет речь, но, увидев, что мама собирается оставить нас одних, понял – разговор будет нешутейный.
Я не буду пересказывать всего, что было сказано в тот, честно говоря, очень памятный мне вечер. Но общий смысл беседы был таков: пора мне становиться мужчиной, не по годам, конечно, и похождениям всяческим, а по уму, что ли, по мудрости. Надо помогать матери, а то она вон в нитку вытянулась.
«Учиться тебе пора!» – резко ответил Иван Палыч на мой вопрос: «Что я должен делать?»
Я напомнил, что в школе юнг – между делом – проштудировал тот учебник шофера третьего класса, который когда-то – теперь уже так давно – дал он нам с Мишкой Купой, и могу хоть завтра сдать экзамен.
«Это все – «семечки»! – отмахнулся Чередняк. – А сейчас валяй в педучилище!»
Говоря откровенно, я опешил. Все что угодно мог я ожидать от Ивана Палыча, но не этого. Неужели по моей морде не видно, что я не способен быть учителем. Это было бы так же смешно, если бы из него самого пытаться сделать оперного певца. Ведь он совершенно не имел голоса и все песни пел на один мотив.
И все же он повторил:
«Валяй, а то время зря потеряешь!»
Теперь я понял, почему при нашем разговоре не присутствовала мама. Она, видимо, не хотела подтвердить мои слова, что я вовсе не гожусь в учителя, и этим – ненароком – не обидеть Ивана Палыча.
«Ну а как же быть с автошколой?» – осторожно спросил я, вложив в этот вопрос намек: как же, мол, жить дальше?
«Поедешь со мной, – сказал он, вставая. – Думаю, что все будет в порядке».
Я не спросил, куда надо ехать и когда. Но все само собой выяснилось на второй день. Оказалось, в Михайловке, где, кстати, в ту пору числился в командировке Чередняк, у него знакомый в автомотоклубе. Или даже родич. И не простой там инструктор или преподаватель, а сам директор.
Директор оказался не из тех, кто безоглядно верит родственникам или друзьям. Он долго
«Очень хочешь быть водителем?»
И я не стал кривить. Говорю: «Всяко бывает. Иной раз думаю, что жить не могу без баранки. А когда посмотришь, как бедные шофера кукуют среди дороги, думаешь: «Да пропади все пропадом! Уж лучше в гараже вкалывать!»
«Молодец! – неожиданно похвалил меня директор. – Не люблю глупого патриотизма».
Он какое-то время помолчал, а потом, когда я уже выходил, сказал оставшемуся в кабинете Ивану Палычу:
«За такого и грех на душу взять не тяжко».
Всю жизнь я очень осторожно воспринимаю похвалу и вживаюсь в нее, как в болезнь, которую хотя и можно терпеть, но лучше от нее избавиться. Похвала даже мне кажется взяткой, которую, если возьмешь, то наверняка не задаром.
Стоя в коридоре, я размышлял. Зачем, собственно, брать за меня на душу грех? Неужели я недостоин быть шофером? Урод, что ли, тайный? Ноги у меня там нету или руки, а я это ото всех скрываю.
И сразу мне разонравилось все: и двор, в котором полно машин, да не простых там «зисов» и «полуторок», а «студебекеров», «шевралетов», «доджей», «фордов», «ситроенов», «интеров», «оппель-блицев», тех же «ренаулей» и даже таких, которые носили чистые женские имена, как «джемси», и классы, на стенах которых развешено великое множество плакатов, изображающих автомобиль в разрезе; и сам директор, поначалу сведший в узелок губы, все время косивший на свой блескучий галстук.
И я уже было собрался пойти и сказать директору, что не хочу быть шофером, раз это все так сложно и за меня надо чуть ли не голову подставлять.
Но в это время кто-то заглянул в кабинет и оставил дверь приоткрытой и я невольно услышал, о чем говорили Иван Палыч и директор.
«Башковитый он больно, Семеныч, – сказал Чередняк. – Жалко, что только ключами-гайками звенит. На инженера бы его выучить».
У меня вспотели ладони! Вот это здорово! Планирует одно, а заставляет делать другое. Спрашивается, зачем он меня чуть ли не гонит силком в то проклятое педучилище?
«Он, знаешь, – продолжает «заливать» Иван Палыч, – и меня по смекалке давно за пояс затыкает».
Лукавил Чередняк, подлукавил ему и директор:
«Он мне тут как сказанул, я тоже «искру пустил через шатун». – И я догадался, говорит он, что, мол, омягчел, сдался, что ли.
– Так что она в левый баллон ушла!»
Тут оба рассмеялись. Видимо, за этой, в общем-то не очень мудреной шоферской шуткой крылось что-то для них двоих ведомое и, может, даже памятное и дорогое.
А через полчаса я уже, с запиской директора, стоял перед инструктором по вождению – личностью явно подозрительной и уж наверняка навсегда уверовавшей, что научиться ездить на машине так, как это делает он, конечно же невозможно.