Знай обо мне все
Шрифт:
А наживных торговок Иван Палыч сам терпеть не мог. Рассказывают, по весне, когда первый овощ на базар поплыл, едет он по дороге, видит, бабка стоит напротив Отрубов. Сбедигорилась. И не захотел бы взять, да возьмешь.
Посадил он ее в кабину. «Чего это у тебя в корзине так тяжело?» – спрашивает. А та: «Шишки в леске собирала. Самовар разводить. Кто мне, старой, дровишек подбросит». Расчувствовался Иван Палыч, обещал – при случае – сучья из лесу как-нибудь завести.
Ссадил он ее возле вокзала, где, сказала она, жила, а сам на заправку
Так это расстроило Ивана Палыча, глаза ни на что глядеть не хотят.
Однако едет он снова в Дуброву, на этот раз на ночь глядя. Смотрит, стоит та старушенция. С тою же корзиной. Только пустой. Руку чуть ли не за километр до него подняла.
Останавливается он.
«Возьми меня, мил чилек, до Отрубов. Обезножила вконец. К дочке в больницу ходила. Вот насилу плетусь».
«А платить будешь, бабка?» – нарочно спрашивает Чередняк.
«Окромя слез ничего у меня нету», – и она натурально всхлипнула.
«Ну садись, – говорит он. – Только в кузов лезь. А то в кабине у меня бензином воняет.
Залезла она. Да с таким проворством, которого он от нее не ожидал.
И попер он ее в саму Дуброву.
Стучала она ему в кабину, кричала. А он, как оглох. Знай, на газульку жмет.
На переправе спросил:
«Не охрипла, бабка?»
А она:
«Куда ты меня завез, анчихрист?»
«Это к твоему дому путь такой длинный, – говорит он ей. – Потому что он брехней твоей кручен-перекручен. Пока разберешься, не сразу в Отрубах окажешься».
Поняла бабка, маху дала. Прижухла.
Только ночью, уже груженый, завез он ее в родной хутор, прямо к резным воротам подкатил, в объятья дочери, что сроду в больнице не была, к базу, заваленному разным дровьем, потому что зять лесником работал, ко всему достатку, от которого, сбедигорившись, шла она на дорогу, чтобы – задарма – подкатить к вокзалу и там обирать тех, кто куда-то ехал или шел. Слезла бабка, а Иван Палыч ей гривенник сует. «На, – говорит, – задаток, когда следующий раз на редиску не хватит, то уж уступи».
И тут-то она смикитила, а заодно, видно, раскаялась, что набрехала столько, аж самой одырно стало: и что сыновья у нее на фронте попогибли, и что изба у нее самая ледащая-переледащая, и что дров во дворе – вороне на гнездо нечего унести.
Думали, после этого почерствеет душой Иван Палыч. Как-никак, а чуть ли не в глаза бабка плюнула. Ан нет! В ком что есть. Сказал: «В семье – не без урода» и продолжает по всей неблизкой дороге от станции Себряково до Дубровских лесов и обратно подбирать всех бабок и стариков и вообще каждого,
А на мое признание об обновах сказал:
«И не стыдно тебе будет на чужом горе и слезах радость свою строить?»
В ту пору мне казалось, что не стыдно. И вдруг вспомнились те – в черном – старухи, что раздевали мертвых, грабили трупы и, кажется, в самое ухо прозвучал их довод: «Мы же не крадем?»
Ни тужурки кожаной, ни галифе с леями поносить мне в своей жизни так и не пришлось. И не потому, что не за что было их купить. Просто сама мысль о них кидала меня в постыдство.
А Сашке Замараеву сперва слезами те денежки вышли, а потом – бедой.
Заехал он как-то во двор на обед. А скорохватый был. Ни минуты простоя. Покидал в рот, что поближе на столе лежало, и – опять в кабину. И, глянуть бы ему, что его меньшой под колесо залез, пока он обедал.
А тут еще с женой он чего-то поскубался. Словом, выскочил. Сел за руль и – газанул с места.
Запил после смерти сына Сашка, опустился. Но хапать не перестал. И вот один раз, обмыв очередное «дельце, чтобы быть в тельце», как он говорил, посадил в кузов тещу, а в кабину – жену и привез их домой с базара, где они бойко торговали чуть ли не каждый день.
Вылез у своего дома на подножку и спрашивает тещу:
«Ты возле нас сойдешь или тебя к парадному подвезти?»
А она жила от них через три двора.
Никто не знает, что сказала теща, только он газанул, а сам в кабину влезть не успел. Машина как раз на камень здоровущий передним колесом наскочила. Руль у него выбило из рук, и он мешком упал прямо головой под заднее колесо.
Вот и все. Кончилась Сашкина жизнь. И даже на похоронах о нем никто доброго слова не сказал. И только Чередняк его жалел.
«Не своим умом жил мужик. Эти две – сорока с вороной, – имел он в виду жену с тещей, – вогнали его в гроб. Оттого и хапал, что им угодить стремился».
И тут я вспомнила жену Ивана Палыча тетю Грушу. Как она его порой клянет да проклинает. А он стоит на своем, не ломает собственного характера, потому что он ему, с его принципами и убеждениями – дороже всего.
И не было еще у Ивана Палыча такого, я бы сказал, летучего – ради зубоскальства, что ли, – злорадства. Бывало, увидит он машину вверх колесами. Другие шофера шутят: по небу, мол, ездить кореш собрался. А Чередняк скажет: «Как же это он промазал?» И поможет, если в его силах.
Пусть простят меня мои многочисленные друзья и знакомые, но больше в своей жизни я не встречал такого чистого душой человека. Нет, он не был без греха. Один раз, видел я, водил он девку в подсолнухи. Ясно, не семечки лускать они туда ездили. И другие – по мелочам – за ним грешки водились. Так что на иконопись он не тянул. Но доброты его, наверно, хватило бы на несколько человек.
А время ни шатко ни валко, но все же шло. И стал я замечать за собой некоторую ущербность. Не тянуло меня к девкам.