Зодчий. Жизнь Николая Гумилева
Шрифт:
Гумилева, вероятно, ознакомили с этими показаниями, и несколько дней он размышлял. 18 августа он признается в следующем:
Летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным [176] и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в Советской России. Осенью он уехал в Финляндию… Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая передала неподписанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе на Индию. Я ответил ей, что никаких таких сведений давать не хочу, и она ушла…
176
Борис
Мы видим, что тактика Гумилева прежняя: он рассказывает о не имеющих отношение к делу эпизодах, признается в неподобающих разговорах с давно эмигрировавшим человеком и под конец придумывает фантастическую «немолодую даму», которой он отказался выдать «советского завода план»… то есть, простите, откуда-то известный эксперту «Всемирной литературы» план похода на Индию. Другими словами, он морочит следователю голову, чтобы отвлечь его внимание от самой неприятной детали: от того, что он по собственной инициативе предложил свои услуги заговорщикам. (Причем группа Таганцева была не единственной, с которой поэт пытался наладить связь осенью 1920 года. По свидетельству поэта Лазаря Васильевича Бермана, он привел Гумилева, по просьбе того, на «конспиративную встречу» с действующими в подполье эсерами. Имя Гумилева Берман подпольщикам не назвал, упомянув лишь, что его знакомый — знаменитый поэт. Но Гумилева сразу же узнали по «известной всему Петрограду» оленьей дохе [177] .)
177
Сажин В. Н. Предыстория гибели Гумилева // Даугава. 1990. № 11. С. 90–93.
Затем в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петербург. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем указал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих… Я дал также согласие на писание контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять… и принес гектографировальную ленту и деньги на расходы… Деньги 200 000 р. на всякий случай взял и держал их у себя в столе, ожидая или событий, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил свое отношение к Советской власти…
Почему Гумилев переменил свои показания?
Вот что пишет Георгий Иванов:
Допросы Гумилева более походили на диспуты, где обсуждались самые разнообразные вопросы — от «Принца» Макиавелли до «красоты православия». Следователь Якобсон, ведший таганцевское дело, был, по словам Дзержибашева, настоящим инквизитором, соединявшим ум и блестящее образование с убежденностью маньяка. Более опасного следователя нельзя было выбрать, чтобы подвести под расстрел Гумилева. Если бы следователь испытывал его мужество или честь, он бы, конечно, ничего от Гумилева не добился. Но Якобсон Гумилева чаровал и льстил ему. Называл его лучшим русским поэтом, читал наизусть гумилевские стихи, изощренно спорил с Гумилевым и потом уступал в споре, сдаваясь или притворяясь, что сдался перед умственным превосходством противника…
Я уже говорил о большой доверчивости Гумилева. Если прибавить к этому его пристрастие ко всякому проявлению ума, эрудиции, умственной изобретательности, наконец, не чуждую Гумилеву слабость к лести — легко себе представить, как, незаметно для себя, Гумилев попал в расставленную ему Якобсоном ловушку. Как незаметно в отвлеченном споре о принципах монархии он признал себя убежденным монархистом. Как просто было Якобсону после диспута о революции «вообще» установить и запротоколировать признание Гумилева, что он непримиримый враг Октябрьской революции.
Иванов, как известно, склонен был разукрашивать мемуары собственными фантазиями, да и источник у него сомнительный: чекист, чью фамилию он перепутал (Зобнин предполагает, что под «Дзержибашевым» имеется в виду Терентий Дерибас, действительно работавший в Секретном отделе ВЧК). Якобсон вел допросы и некоторых других участников таганцевского дела. Есть даже предположение, что это был «псевдоним» Агранова. Если то, что рассказывает Иванов про практиковавшиеся им методы допроса, верно, то, может быть, и да… И, вполне вероятно, таким методам Гумилев поддался бы.
Но в том-то и дело, что протоколы допросов Гумилева совершенно об этом не свидетельствуют! А свидетельствуют, наоборот, об осторожности и самообладании.
Что происходит 18 августа? Скорее всего, Николаю Степановичу просто-напросто читают показания Таганцева. И он понимает, что полное запирательство и вождение следствия за нос смысла больше не имеют. Он подтверждает сказанное Таганцевым — но не говорит ни слова сверх этого. Более того, он делает все, чтобы его показания никому не повредили:
Я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно и исполнить мое обещание было бы крайне затруднительно.
Говоря о группе лиц, могущих принять участие в восстании, я не имел в виду кого-нибудь определенного, а просто человек десять встречных знакомых, из числа бывших офицеров…
Таганцев, однако, говорит о «группе интеллигентов», а не об офицерах. Гумилеву ничего не стоило бы повести на баррикады своих друзей-поэтов. Хотя, конечно, Жоржики в роли повстанцев выглядели бы забавно.
Но, если Гумилев в самом деле участвовал в заговоре, не могли же об этом не знать его друзья — особенно учитывая гумилевский характер?
Они и знали. Более того, они знали куда больше, чем следователь Якобсон.
Опять слово Георгию Иванову:
Однажды Гумилев показал мне прокламацию, лично им составленную. Это было в Кронштадтские дни. Прокламация призывала рабочих поддержать кронштадтских матросов. Говорилось в ней что-то о «Гришке Распутине» и «Гришке Зиновьеве». Написана она была довольно витиевато, но Гумилев находил, что это как раз язык, доступный рабочим массам. Я поспорил с ним немного, потом спросил:
— Как же ты так свою рукопись отдаешь? Хоть бы на машинке переписал. Ведь мало куда она может попасть.
— Не беспокойся, размножат на ротаторе, а рукопись вернут мне. У нас это дело хорошо поставлено.
Месяца через два, придя к Гумилеву, я застал его кабинет весь разрытым. Бумаги навалены на полу, книги вынуты из шкафов. Он в этих грудах рукописей и книг искал чего-то.
— Помнишь ту прокламацию? Рукопись мне вернули. Сунул куда-то, куда, не помню. И вот не могу найти. Пустяк, конечно, но досадно. И куда я мог ее деть? — Он порылся еще, потом махнул рукой, улыбнулся: — Черт с ней! Если придут с обыском, вряд ли найдут в этом хламе. Раньше все мои рукописи придется перечитать.
Адамович:
В дни Кронштадтского восстания он составил прокламацию — больше для собственного развлечения, чем для реальных целей. В широковещательном этом «обращении к народу» диктаторским тоном перечислялись права и обязанности гражданина и перечислялись кары, которые ждут большевиков. Прокламация была написана на листке из блокнота.
Восстание было подавлено. Недели через две Гумилев рассеянно сказал:
— Какая досада. Засунул этот листок в книгу, не могу найти.
На листке этом написан был его смертный приговор.
Одоевцева (описывается переезд Гумилева с Преображенской в Дом искусств):
Я застаю Гумилева за странным занятием. Он стоит перед книжной полкой, берет книгу за книгой и, перелистав ее, кладет на стул, на стол или просто на пол.
— Неужели вы собираетесь брать все эти книги с собой? — спрашиваю я.
Он трясет головой.
— И не подумаю. Я ищу документ. Очень важный документ… Черновик кронштадтской прокламации.
С учетом того, что Иванов, Одоевцева и Адамович — люди, мягко говоря, «из одной компании», совпадение их рассказов может насторожить. Возможно, Гумилев читал прокламацию Иванову в дни Кронштадта (про «Гришку Распутина» и «Гришку Зиновьева» — колоритная и достоверная деталь); спустя два месяца Одоевцева застала его за поисками этого «важного документа». У беллетризовавших свои воспоминания Иванова и Адамовича эти два эпизода сложились в цельный сюжет. Но суть дела от этого не меняется.