Золотая цепочка
Шрифт:
— Само собой, всякие. И областники, и либералы-идеалисты, и откровенные колчаковцы. Но я веду речь о доминанте, о тяжком пути через сомнения и утраты, преодоление кастовой замкнутости к великому обретению — народу, к служению революции. Словом, грежу широким социальным полотном. А что выйдет…
— Интересно задумано, — подзадорил Зубцов. — Но и работа адова. Надо психологически переселиться в далекую от нас сибирскую старину. Вам, не сибиряку, это вдвойне трудно.
— Отчего же не сибиряку? Здешний я, тутошний, как выражались прототипы моих персонажей. Родом из Северотайгинского района.
— Откуда? — невольно переспросил Зубцов.
— Из Северотайгинского, —
Такая, видно, была у него привычка: обрывать рассказ на самом интересном. Анатолий хотел было деликатно поторопить его продолжить ставший увлекательным разговор, но посмотрел на Кашеварова, небрежно и благодушно, закинув нога на ногу, сидевшего перед ним, и уловил в его взгляде поощрительную усмешку. Молниеносно сработали, как называла их в шутку Нина, «профессиональные тормоза». Может быть, этот словоохотливый литератор тот самый, чье появление здесь предсказал Шадричев?.. Случайно ли сорвалось у Кашеварова с языка имя Бодылина? Не был ли весь разговор подходом к главной и для Кашеварова бодылинской теме? Но все, что касалось писательских замыслов, прозвучало в его устах неподдельно горячо и страстно… Коль скоро он озабочен судьбами сибирской интеллигенции, он не может не знать о Бодылине.
Зубцов дружелюбно улыбнулся гостю и сказал:
— Я слышал кое-что о Бодылине. Говорят, человек был везучий. — И давая понять, что этой невнятной характеристикой его познания о покойном купце исчерпаны, спросил: — Намерены побывать на родине?
— Непременно, Анатолий Владимирович. Во-первых, шелкопряд водится там в избытке. Но главное — там отцова могила. Отец-то мой тезка Рылеева, Кашеваров Кондратий Федорович, в те места юношей был привезен в ссылку. Да и остался там на постоянное жительство. Вот уж, доложу вам, был интеллигент чистой воды, рыцарь революционного духа. До Октября учительствовал в сельских и приисковых школах, в гражданскую был комиссаром в отряде достославного Филиппа Балкина, потом председателем тамошнего РИКа. А в тридцатом свели кулаки с ним счеты. — Голос Кашеварова поосел, узловатые пальцы плотно заслонили глаза. — Мне в ту пору пошел девятнадцатый год. Ну, я, дай бог ноги, подальше от топоров и обрезов…
— Должно быть, часто наезжали сюда? — спросил Зубцов, пряча неловкость: подумал гадко о человеке с такою крутою судьбой…
— Где там. Не бывал с той поры. — Он сокрушенно развел руками, грустно потупился. — Учился в Ленинграде на филологическом факультете. Потом работал в многотиражке, в районке. То занят, то безденежье. А там война… И снова работа, и снова недосуг. Теперь уж возмещу все долги отцовской памяти и отцовской могиле… А вы, Анатолий Владимирович, на каком поприще? Уж не коллеги ли часом с вами?
— Нет, Степан Кондратьевич, не коллеги, — ответил Зубцов и, мгновение поколебавшись, договорил: — Служу в министерстве внутренних дел.
— Что ж, служба благородная, — одобрительно сказал Кашеваров и сразу посетовал: — Не слишком ли долго держится в нашем быту преступность? — Усмехнулся и заговорил грустно: — Да-с, Анатолий Владимирович, не стану кривить душой, хотя мне и шестьдесят и голова седая, а страшусь, как мальчишка, встречи с Северотайгинским районом. Сорок с лишним
Зубцов, снимая напряжение, потер виски. Вспомнилось, как однажды ему посчастливилось сыграть шахматную партию с гроссмейстером. Анатолий начал удачно, но примерно на пятнадцатом ходу почувствовал: партию диктует соперник. Все это время он предвидел замысел Зубцова. До самого эндшпиля ему суждено быть придатком чужого ума, исполнителем чужой воли. И Зубцов поспешил остановить часы…
Кашеваров вернулся, протянул Зубцову раскрытый альбом и пригласил:
— Вот, полюбуйтесь, дом бывшего нотариуса. Поет резьба, право слово.
Зубцов внимательно глядел на угол знакомого ему домика Агнии Климентьевны, который четко просматривался за тополями. Думая о своем, сказал:
— Да, очень своеобразный орнамент.
— То-то и есть. А вот сегодня подходит ко мне старушка чуть не в слезах. Оказывается, улица обречена.
Капитан Осадчий вошел в номер без стука. Искоса взглянув на Кашеварова, сухо кивнул ему, широко улыбнулся Зубцову.
— Ну-с, не смею мешать, — Кашеваров дружески пожал руку Зубцову. — Позвольте навещать по-соседски и сами не побрезгуйте.
Осадчий проводил его тяжелым взглядом и сказал, понизив голос:
— Между прочим, я пришел доложить вам об этом гражданине. Второй день рисует на Тополиной улице. Ребятишки все толклись вокруг, женщины любопытствовали. А утром беседовала с ним Наследница.
— Он только что сам доложил об этом и показал рисунки.
— И что вы думаете?
— А ничего, — Зубцов мягко опустил руку на плечо Осадчему. — Писатели, художники, актеры обычно люди общительные, как теперь выражаются, коммуникабельные. Журналист Кашеваров не исключение… Что еще у вас нового, Алексей Иванович?
— Тут, кажется, объявился еще один «художник». — И протянул Зубцову фотографию. — Подошел к Лебедевой на автобусной остановке. Она сначала разговаривала с ним довольно сухо, потом они вместе отправились к бодылинской могиле. Расстались у кладбищенских ворот очень тепло.
Сомнений быть не могло. Перед Агнией Климентьевной, грустно улыбаясь и почтительно обнажив голову, стоял Павел Елизарович Потапов…
Настя Аксенова поджидала осень с тревогой. Еще месяц-другой, и ржавчиной подернется березовый лист, потянут студеные ветры, нашвыряют в речки чешуйки шуги, замрут до весны старательские гидравлики, сезонники разъедутся по домам. А с ними и Глеб.
Каждый раз они вместе выходили из клуба, и каждый раз у дверей своего дома Настя напоминала:
— Завтра в восемь на репетицию, — и добавляла шутливо-жалобно: — Не опаздывай, пожалуйста…
— Даже если ты спустишь с меня не семь, а семьдесят семь потов, я не стану ни соловьем, ни Соловьяненко…
— Ты что же, против репетиций? — спрашивала она обиженно.
— За. За умеренные. Медведям в тайге можно петь и менее профессионально.
Откровенно забавляясь запальчивостью Насти, поддразнивая ее, он с серьезным видом утверждал, что здешний зритель легковерен, лишен всяких критериев хорошего в искусстве, а значит, станет слушать всякого, кто выйдет на сцену. Настя всерьез доказывала обратное, спор едва не заканчивался ссорой.