Золото (илл. В. Трубковича)
Шрифт:
Уже в сумерки Матрена Никитична прощалась с Мусей на границе передовых партизанских секретов. Выделенные Рудаковым в спутники Рубцовой два партизана, самого безобидного, стариковского вида, слывшие в отряде ловкими связными, и Николай, вызвавшийся проводить Мусю, деликатно отошли в сторонку и уселись покурить.
Муся уткнулась лицом в плечо подруги, крепко прижалась к ней, да так и оцепенела, стиснув зубы, боясь разрыдаться. Та задумчиво гладила ее голову. Матрене Никитичне тоже нелегко было расставаться, хотя теперь, когда она свалила с плеч драгоценную ношу, все ее мысли
— Ну, чего ты, чего ты? — ласково уговаривала она девушку. — Вот погоди, после войны доучишься, певицей станешь и приедешь к нам. Уж мы тебя, Машенька, так встретим, так встретим, как заслуженных каких не встречают… Муженька моего увидишь, детки к тому времени подрастут… — И вдруг она зашептала горячо, с дрожью в голосе: — Ведь подумать только, как жили, как жили!.. Я, Маша, в своей жизни курицы никогда не резала, крови ужас как боюсь, гадину, змею какую и ту мне жаль убивать, а вот, кажется, дорвись я до всех этих гитлеров — зубами б им горло перегрызла!
— И я, и я тоже! — шептала Муся.
Из полутьмы густевших сумерек до подруг донеслось вежливое покашливанье. Партизаны загасили окурки, бережно ссыпали в кисеты остатки табачку.
— Нацеловались, что ли? Вроде бы и хватит, — поторопил один из стариков.
— Прощай! — громко сказала Матрена Никитична и, отстранив Мусю, быстро пошла к партизанам, темные силуэты которых отчетливо виднелись на фоне догоравшей зари.
— Прощайте! — крикнула Муся и, не оглядываясь, направилась в сторону лагеря.
На душе было грустно, хотелось плакать. Прислушиваясь к тяжелым шагам Николая, молчаливо шедшего позади, девушка думала: ну чего этот смешной парень не подойдет, не возьмет ее за руку, не утешит ласковым словом? И еще думала она: почему это в тяжелые дни войны даже такие неуживчивые натуры, как она, так легко привязываются к окружающим?…
15
…Однажды утром, когда Муся, уже окончательно освоившаяся на новом месте, в тамбуре госпитальной землянки стирала в разрезанной надвое бочке из-под бензина бинты и окровавленную марлю, из-за брезентового полога донесся цокот копыт. У землянки он сразу затих. Упруго скрипнуло седло, и послышался глухой удар подошв о землю.
Девушка не успела стряхнуть с распаренных рук клочья мыльной пены, как полог откинулся и в ярких лучах полуденного солнца на пороге возник командир. Он пожал девушке мокрую руку выше локтя и заговорщицки прошептал:
— На Большой земле знают о твоем золоте. Партизанский штаб приказал готовить посадочную площадку. За ценностями придет самолет. Вылетишь с ним вместе. Там уже ждут.
Рудаков весело смотрел на девушку.
Муся стояла растерянная. Мыльная вода капала с ее рук в самодельное корыто, где, опускаясь, точно живая, шипела кудрявая пена.
— Что еще? — спросил себя Рудаков. — Ах да, вот! Секретарь обкома лично наказал передать тебе, что ты — молодчина, наказал расцеловать тебя от имени всей областной партийной организации. — Командир наклонился к смутившейся Мусе и засмеялся: — В щечку, в щечку!
Почувствовав на щеке прикосновение щетинистых усов, Муся
Муся рассеянно слушала невнятно звучащий командирский тенор и улыбалась. Ей вдруг тоже стало радостно. Почему? То ли оттого, что вместе с солнцем занес командир сюда, в полутьму тамбура, весть, что там, за линией фронта, уже знают: ценности спасены, и сохранял их не кто иной, как она сама. То ли потому, что шутливый поцелуй командира напомнил, как в детстве, еще сонную, целовал ее отец, отправляясь по утрам в полк. «Где он сейчас, отец? А мама? Хорошо, если бы и они узнали, что их сумасбродная Муська жива и даже делает такие дела…» А может быть, радостно потому, что скоро с Большой земли прилетит за ней специальный самолет и она, поужинав в партизанском лагере, будет завтракать уже по ту сторону фронта…
Нет, нет, не поэтому, определенно не поэтому! Разве ей хочется улетать? Ведь здесь, в госпитальной землянке, она, конечно, нужнее, чем там за пишущей машинкой или, что сейчас уже совсем смешно, у рояля в музыкальном училище. Разве можно упражняться в пении, выводить бесконечные сольфеджио и писать музыкальные диктанты теперь, когда идет война, когда раненые требуют ее забот, когда вот из-за этого полога то и дело слышатся стоны? Но ведь и за линией фронта есть госпитали, и еще одна пара старательных женских рук будет там не лишней. «А ну, Муська, сознавайся по-честному, что тебя тут держит?»
Девушка разогнула спину. Мыльная пена у нее на руках сохла, застывая шелушащимися пленками. «Значит, есть еще что-то? «Точно!» — как говорят партизаны». Муся плутовато подмигнула сама себе и, склонившись над корытом, с новой энергией принялась за стирку. Она так ушла в свои приятные размышления, что не заметила, как командир, выйдя от раненых, быстро прошел мимо нее, и оглянулась, лишь когда он, исчезая за пологом, впустил в тамбур охапку ярких солнечных лучей.
Нет, никуда она отсюда не полетит! Предсмертный завет Митрофана Ильича выполнен, ценности сданы в верные руки. Вот пускай теперь о них Рудаков и заботится, на то он и командир. А она, Муська Волкова, останется здесь, будет ходить в разведку, научится минерскому делу, будет взрывать поезда, участвовать в налетах на неприятельские гарнизоны, как это делают остальные партизаны. Или… ну что ж, и это неплохо… может быть, станет разведчицей. А выдастся свободная минута — будет гулять по лесу с Николаем…
Проворные молодые руки трут, выжимают, выкручивают бинты и марлю, меняют воду, взбивают мыльную пену, и вот, в такт движениям, Муся даже начинает напевать себе под нос. В самом деле, зачем улетать отсюда, когда кругом такие чудесные люди: эта старушка — «докторица», как зовут ее раненые, и этот цыган Мирко, который нет-нет, да и завернет в «госпиталь», чтобы занести «сестричке» какую-нибудь трофейную безделушку, и ремесленник Толька, которого партизаны называют Елка-Палка, и, конечно, Николай.