Золото (издание 1968 г.)
Шрифт:
Кровь толчками билась в висках. В ушах шумело, будто к ним приставили по большой раковине. Ослабевшие ноги подкашивались, и все труднее становилось отрывать их от земли.
Несколько раз Анна Михеевна предлагала ей сесть на подводу или хотя бы освободиться от своего мешка. Но Муся только отрицательно качала головой. Ведь и другие несли не меньше.
Она скорее упадет на этот сухой, истоптанный мох, чем воспользуется возможностью незаметно освободиться от добровольно взятого груза. Даже сама мысль об этом приводила ее в негодование.
Солнце, скрытое в дыму, продолжало все же нещадно сушить землю. Головной отряд поднимал
Воздух как бы густел. Дышать становилось все труднее. А передние, которых возглавлял, как говорили, сам Рудаков, все убыстряли шаг.
Иногда Мусе казалось, что она теряет сознание. Это было страшнее всего. Конечно, не затопчут, поднимут и груз, наверное, понесут. Но как же тогда она, комсомолка, будет смотреть в глаза товарищам? Нет, нет, она не может ни отстать, ни упасть! Чтобы отогнать от себя предательскую слабость, заставить себя забыть про острую боль в, пояснице, в коленях, Муся начинала что-то напевать. Это средство, столько раз помогавшее ей еще в походе с Митрофаном Ильичом, теперь не действовало. Когда перед глазами начинали вдруг роиться сверкающие круги и тошнота подступала к горлу, а земля точно уходила из-под ног, девушка крепко закусывала губу, и острая боль отгоняла обморок.
Перед Мусей, покачиваясь, как лодка, плыла в волнах пыли последняя госпитальная фура. На ней, вцепившись руками в деревянные борта, лежали пожилой партизан Бахарев, Мирно Черный и Кунц, которого, по требованию Черного, перенесли на их подводу. Каждый резкий толчок причинял им страдания. Немец, лежавший без памяти, скрежетал зубами и тоскливо постанывал. Должно быть, для того чтобы не слышать этих стонов и скрыть свою собетвенную боль, партизаны бесконечно тянули старинную песню со странным припевом «веселый разговор».
Отец сыну не поверил, Что на свете есть любовь, -потихоньку заводил Черный.
Мусе все время казалось, что глубоко запавшие глаза Черного неотрывно следят за нею. Последнее слово Мирко растягивал, и Бахарев, мучившийся в тифу, распаренный, потный, точно только что из бани, тихо и хрипловато подхватывал:
Эх, что на свете есть любовь…В густом буром месиве дыма и пыли раздавались два голоса:
Веселый разговор…Затем оба голоса, то сливаясь, то обгоняя друг друга, грустно пели:
Взял сын саблю, взял он остру И зарезал сам себя. Эх, да развеселый разговор…Песня эта, неторопливая и вовсе не грустная, а, скорее, даже озорноватая, отлетев недалеко, сразу гасла в плотном, душном воздухе, но тотчас же возникала вновь.
Девушка слушала бесконечно повторявшиеся куплеты и, стараясь не обращать внимания на взгляды Черного, думала об этих людях, умевших самоотверженно воевать и мужественно переносить страдания. Думала, и ей становилось стыдно оттого, что в голову, помимо воли, снова и снова лезла коварная мысль, что не будет большой беды, если она возьмет да и сложит свой груз на подводу.
«Нет, не сложу, — отгоняла она, как назойливого комара, эту упрямую мысль. — Ни за что не сложу… Пусть это будет маленьким испытанием, настоящая ли я партизанка, заслуживаю ли я этого звания!»
Ноги ее, точно магнитом, прихватывало к земле. Стоило напряжения отдирать и переставлять их. Плечи и поясница ныли. Все чаще и чаще подступала к горлу тошнота, и теперь уже целые рои радужных кругов мелькали перед глазами.
Девушка вцепилась в грядку фуры и сердито приказала себе: «Иди, не падай, не падай!» И тут произошло чудо: мешок за плечами точно потерял часть своего веса. Что это? Радужные круги исчезли. Все впереди стало на место: и фура, и лошадь, и фигуры партизан, неясные в облаке пыли.
Муся оглянулась. Рядом, чуть позади, стараясь приноровиться к ее маленьким шагам, шел Николай. Весь он был точно охрой покрыт. Только глаза оставались по-прежнему ясными и поражали своей удивительной голубизной да ряды ровных крупных зубов прохладно белели за приоткрытыми потрескавшимися губами. Он нес наперевес через плечо два ящика с боеприпасами. Они были небольшие, но, по-видимому, очень тяжелые: веревка так глубоко вдавилась в свернутую куртку у него на плече, что, казалось, перерезала ее надвое. Мокрая майка плотно облепляла его могучий торс, на котором играл каждый мускул. Пот ручейками сбегал с лица, оставляя извилистые следы.
Николай молча снимал мешок с плеч Муси. Она отрицательно покачала головой и отвела его руку.
«Милый, хороший! — подумала она. — Сам несет за троих и еще помогать хочет!» Говорить не было сил, но она не выпустила его горячую ладонь, и прикосновение рук было красноречивее слов.
Где-то высоко в небе гудел самолет. Из-за дыма и пыли его нельзя было рассмотреть, но по «голосу» партизаны угадали, что над ними, где-то очень высоко, висит тот самый вражеский двухфюзеляжный разведчик, который на фронте называли «старшиной воздуха», «рамой», а в партизанских краях — «очками» или «фрицем с оглоблями». Иногда он словно застывал в воздухе и ныл над головой, как комар. Обычно этих самолетов побаивались. Они имели скверное обыкновение во время разведок развлекаться метанием мелких бомб на скопления людей. Но здесь на него никто не обращал внимания.
Люди шли, шатаясь под непосильным грузом, спотыкаясь, падая. Шли, шли, шли, с удовольствием, как маленькую победу, отмечая каждый новый сделанный шаг.
Идя рядом с Мусей и украдкой поддерживая снизу ее мешок, Николай раздумывал над тем, что происходило, «Фриц с оглоблями» висит над их головой. В самый разгар наступления на фронте, о котором столько трещало в последние дни берлинское радио, противник принужден бросать против них, горсти советских людей, действующих в глубоком тылу, войска, артиллерию. Значит, задача партизан выполнена, и, даже отступая, они отрывают от фронта, отвлекая на себя, хоть немножко, хоть самую малость вражеских сил. Пусть база взорвана, а партизанам приходится в этой духоте тащиться без дороги вглубь пересохших болот, навстречу новым, неизвестным бедам и испытаниям, — ничего, ничего! Они продолжают воевать!