Золото Вильгельма (сборник)
Шрифт:
Изредка, бывая у своих, я заглядываю в письменный стол дяди, перечитываю письма его друзей и женщин, еще пахучие и нежные. Как ни странно, в городе его еще хорошо помнят. Иногда, назвав себя в каком-нибудь учреждении, я вижу, как светлеет лицо пожилой женщины и она спрашивает с каким-то молодым любопытством:
– Вы не сын?
– Племянник, – отвечаю я, как в давние годы, и вижу, как задумчиво теплеют глаза женщины.
После двадцатого съезда пришло письмо о реабилитации дяди. В эти дни я случайно встретился с Оником, теперь работником следственных органов. Я знал, что ему поручена
– Что же в ней было? – спросил я.
– Ничего, – сказал он и развел руками.
Я вспомнил одну горькую подробность нашей переписки. Когда установилась более или менее регулярная переписка с бухтой Нагаева, где он находился в заключении, он в каждом письме спрашивал об отце, удивляясь, что отец ему не пишет. Сначала он спрашивал, не постигла ли отца та же участь или не боится ли он переписки с осужденным братом, но мы никогда не отвечали на этот его вопрос, всегда обходили его. И он перестал спрашивать об отце.
Я еще тогда заметил, что письма оттуда были свободней по духу и по фактам, чем письма туда. Мы не могли ему написать, что отца с нами нет, потому что с воли в тюрьму не принято было сообщать печальных вестей, тюрьма должна была думать, что воля цветет пышным цветом, как бы намекая тем самым на правильность массовых арестов. Может быть, многие заключенные, получая эти оптимистические письма, думали про себя: меня-то, конечно, взяли ошибочно, но в целом это была правильная политика, потому что избавила страну от тысячи вредителей и привела ее к расцвету.
Мы никогда не узнаем, догадался ли дядя, почему отец ему не пишет. До реабилитации оставался слабый лучик надежды, что он все-таки жив, что ему просто запретили переписку. Теперь, разумеется, никакой надежды не оставалось.
Отец
Мой отец был прирожденным неудачником. Можно сказать, что ему иногда везло, но чаще все-таки не везло. Бывало, если в чем-либо повезет, то сейчас же в чем-нибудь другом не повезет, так что становилось хуже, чем до того, как повезло.
Насколько я знаю, только один раз было наоборот, то есть сначала было плохо, а потом хорошо.
В Гражданскую войну он каким-то непонятным образом попал в Одессу, и его схватили во время облавы или еще чего-то там. У него уже тогда с документами было не все в порядке, я думаю, что скорее всего у него их вообще не было.
Одним словом, его засадили в камеру смертников вместе с какими-то спекулянтами. Может быть, решили, что он привез в Одессу мандарины или еще что-то? Хотя в те времена у нас цитрусовых не производили, так что и с мандаринами не получается. В те годы он работал на кирпичном заводе, и единственное, что он мог привезти в Одессу, – это кирпич. Но во время революции никто не покупает кирпичей, даже если их и пускают в ход во время баррикадных боев. Одним словом, я не знаю, как он попал в Одессу.
Просидел он двое суток в камере, но долго тогда в тюрьме не держали, потому что заключенных надо кормить, а время было голодное. И вот вывели их на тюремный двор, пересчитали на всякий случай и уже собирались посадить в грузовик, как вдруг появляется тот
– Ибрагимыч! – крикнул ему комиссар. – Видно, ты в рубашке родился!
– Васильич! – крикнул отец. – Чуть не сняли рубашку!
– Что же, – говорит комиссар, – ты, старый подпольщик, без документов гуляешь по Одессе?
– Да и ты, – говорит отец, – гулял у меня по чердаку без документов.
Отец мой был острый на язык и за словом в карман не лез.
– Ну, – говорит комиссар, – езжай домой. Пусть твоя мамаша приготовит индюшку по-абхазски, с перцем. Приеду в гости, как только закончим.
– Кончайте скорей, – говорит ему отец, – а то не только индюшек, кур не будет к тому времени.
Дал ему комиссар буханку хлеба, справку и посадил на пароход.
– Хлеб, – говорит, – можешь съесть, а справку не теряй.
– Если сейчас там меньшевики, – ответил отец, – придется и справку съесть.
– Для меньшевиков у меня одна справка. И ты знаешь, какая?
– Чуть не узнал, – говорит отец.
Он тогда благополучно добрался до Абхазии, правда, я не знаю, пришлось ему справку съесть или нет.
Об этой веселой истории он часто рассказывал, сидя за самоваром, потому что любил пить чай. Самоварный чай собственной заварки.
Однажды к нам неожиданно приехал в гости сам комиссар Васильич. Он был высокий, грузный человек с красным лицом и с орденом Ленина, привинченным к пиджаку. Я впервые видел орден Ленина на живом человеке и почти весь вечер просидел у него на коленях, рассматривая орден и иногда трогая его рукой. Из-под ордена высовывался лоскуток красной материи. Орден лежал на нем, как на флажке. Красный лоскут такого же цвета, как и лицо комиссара, и это почему-то было приятно. Мне казалось: и орден, и комиссар сделаны из того же материала, из которого сделана сама Гражданская война и книга об этой войне в красном переплете, которую мы, ребята тех лет, листали с таким интересом.
Весь вечер комиссар и отец пили вино и вспоминали о том, о чем я уже рассказывал. Меня слегка беспокоило, что на столе нет обещанной индюшки, но комиссар не вспоминал, да и закусок было достаточно.
Вдруг отец и комиссар заговорили о чем-то другом. О чем они говорили, я не понимал, но чувствовал, что разговор какой-то тревожный. Я запомнил только два слова, которые теперь все время мелькали, – «диктатура пролетариата».
Что-то грозное и красивое было в этих словах, и вместе с тем, казалось, они в какой-то опасности. Но слова были такие красивые и храбрые, что я был уверен: они расправятся с любой опасностью или, в крайнем случае, вырвутся из нее, как партизаны из окружения.