Зона номер три
Шрифт:
На дармовое застолье подтянулись все, кто смог доползти. Из влиятельных людей не хватало только председателя да звеньевого Охметьева. Не было, правда, и Настены, видно, отлеживалась на печи после любовной жути. Гостей набилось в избу — не продыхнуть. В основном мужики, бабы сидели по домам. Считай, все дурное племя деревенское кое-как уместилось за столом — по лавкам, по табуретам, а кто и так стоял на своих двоих, чудом выгадав толику жизненного пространства. И от каждой похмельной рожи разит лукавой, кирпичной усмешкой. Хохряков вглядывался, гадал: да кто же вы такие? Истинно, не люди. Не вы ли восемь лет назад гнали камнями, чаяли моей
Самогонку разлил по четвертям, пили из граненых стаканов, чашек, плошек, из чего попало. Кому не хватило посуды, с нетерпением ждал, пока сосед опорожнит чашу. Разговор пока не вязался, только слышалось: «Ну, давай, что ли! Будь здоров! С прибытием тебя, соседушко!»
Чавкали, рыгали, жадно утоляя жажду и голод. Закусь была нехитрая, но чувствительная — вареная картоха, пласты соленой рыбы, сало и ведро квашеной капусты, которое накануне Хохряков почти задаром взял у соседки, прижимистой бабки Каплунихи. Как вкладчица пира, старуха Каплуниха сидела на почетном месте, рядом с хозяином, и уже успела кинуть в морщинистый роток пару граненых стопок. Сам Хохряков пил воду из персональной бутылки с праздничной наклейкой «Денатурат», украшенной сизым черепом со скрещенными костями. Никто его не осуждал: хозяин, в своем праве, денатурату, понятно, на каждую глотку не напасешься.
Многие мужики были изувечены войной. Хромые, помятые, в шрамах. Выделялся Мелеха Шустиков, лет тридцати улыбчивый сапер, сидящий неподалеку: единственным обрубком руки он ловко стряхивал в ротовую щель стопаря, и при этом она размахивалась черной ямой на середину щеки. Он был так потешен с этой своей канавой вместо рта, что Васька Хохряков невольно хихикнул. Вырвалось у него несуразное:
— Помнишь, Мелеха, как учил раков с-под коряг вытаскивать?
Инвалид с азартом закивал, давясь куском рыбы.
— Помню, Василек, а как же! Ты сам был тогда вроде рака.
Каждая четверть самогона была обильно заправлена лихим сибирским зельем — вытяжкой ахиллесова корня. Таежники травили им крысиную нечисть, а также использовали для втирания при суставной ломоте. Надежное, многократно проверенное средство, бесповоротно избавляющее человека от страданий и надежд. Оно вот-вот должно было подействовать — и подействовало.
Первой испытала на себе силу чудодейственного яда бабка Каплуниха. Не донесла до рта вилку с капустными перьями, пискнула что-то и ткнулась мордой в стол.
— Старухе капут, — провидчески пошутил Шустиков-старший, крепкий семидесятилетний мужик, заквашенный на столетие, в отсутствие молодых воителей перепортивший половину девок в округе, за что его уже много раз собирались укокошить, да все как-то руки не доходили у молодняка. Пошутил старый ходок, но как оказалось — в последний раз. Яд сперва приподнял его над столом, потом повалил на пол, где он долго сучил ножками, пуча по сторонам изумленные зенки. Следом начался массовый падеж. Мужики загомонили, почуя неладное, но вырубились один за другим, точно кегли, сметаемые невидимой битой. Изба задрожала от стонов и проклятий. Дольше всех почему-то продержался Мелеха-однорукий. Он обо всем догадался, но все же метнул в черный рот-канаву еще стакашку. Ухмылялся озорно, и канава расползлась на вторую щеку. Казалось, улыбающийся череп подрезали на две половины. Удивленный Хохряков заново наполнил его стакан.
— Давай, давай, — поощрил инвалид. —
— Почему? Заговор знаешь?
— Знаю. И заговор и приговор, который ты себе подписал, недоумок.
— Не груби, — нахмурился Хохряков. — А то ведь, кроме яда, имеются другие способы.
— Ничего у тебя не имеется, — спокойно отозвался калека, — кроме злобы. Погоди, придет день, она тебя и задушит.
Но стакан осилил лишь до половины, обрушился вместе с табуретом…
Избу Хохряков заранее обложил сухой соломой, в сарае припас две канистры с керосином. Дверь снаружи намертво заклинил ломиком и на окна приколотил по две ядреных поперечных доски, хотя выпрыгивать из дома было, пожалуй, уже некому. Кривя губы, пританцовывая, запалил дом с четырех углов. На удачу от близкого леса подул ветерок, мигом пламя поднял до стрехи. Отойдя на дорогу, Хохряков полюбовался делом рук своих, но на душе не было радости, на какую надеялся. Даже что-то вроде сожаления шевельнулось: все же отчий дом, денег стоит. Однако тут же устыдился: о деньгах помышляет тот, кого бесы крутят. Не в них счастье. Хуже: кто об них чересчур печется, тому отродясь не обломится.
Пылко дом взялся, как таежный сухостой, с уютным потрескиванием, с радужными сполохами на полнеба. До чуткого слуха Хохрякова долетели странные звуки, будто в грозном пламени заголосил! детский хор. Смахнув пот со лба, больше не оглядываясь, он поспешил к председателеву дому, чтобы поставить последнюю точку в этой затянувшейся на? долгие годы истории. Ночь была мутная, с морозцем, с редкими звездами, и хор за спиной растянулся на всю округу, услаждал, смягчал звериную тоску.
Председатель встретился ему у колодца, бежал с ведром, простоволосый, озабоченный, как старый коняга, опоздавший на выпас.
— Ты, Васька?!
— Я, Михалыч, я, кому еще быть. Да ты не гони, там все выпито.
Председатель враз сник, бросил ведро на снег. Беспомощно зыркнул по сторонам. Кое-где в окнах забрезжили лампы.
— Значит, учинил все же злодейство? И ведь я чуял, не хотел Сергеева в район отпускать. Дак разве удержишь, коли у него в заднице фитиль.
— Не жалей, Михалыч. Уполномоченного я на обратной дороге встрену, привет от тебя передам. С тобой давай потолкуем.
— Об чем, Василий? Разве ты человечью речь разумеешь?
— Помнишь, как свидетелей на суде науськивал? Какую пышную речь держал? Смерти требовал. Партия тебя поставила людей от бандитов защищать — так ты вякал? Ну и где твоя партия? Почему тебя не защищает?
— Сдайся, Василий. Власть тебя помилует, может быть. Ты же, судя по всему, умишком повредился.
— От твоей власти мне помилования не надо. Это она пусть пощады просит. Почин я нынче сделал, а кончу ею, вашей поганой коммунячьей властью, от которой спасу нет.
— Чего мелешь, Васька, окстись! В штаны не наложи, примерзнет.
Беспутный затеялся разговор, председатель не принимал Ваську всерьез, но лишь до той минуты, пока у того в руке не сверкнула ухватистая лагерная финяга.
— Эх, председатель, кончилась ваша сила. Старыми байками живете. Пока вот будем вас, как свиней, по углам резать, но дай срок, в Москве, на Красной площади наладим полный карачун.
— Кто это — вы? Урки, что ли?
— Эх, Михалыч, даже жалко тебя колоть. Слепой ты, замороченный. Дальше амбара земли не видишь. Но придется. Территорию надобно расчистить от старых пней. Работа большая, трудная, но необходимая.