Зощенко
Шрифт:
Но… <…> уже на третий день неожиданно заболел Валя. <…> И мы с Михаилом по очереди дежурили около него, причем я обычно после обеда спускалась вниз, к морю — купаться, а Михаил всячески забавлял и развлекал мальчика — играл с ним в карты, в какие-то игры, читал ему и очень старательно измерял ему температуру, даже начертил в моей книжечке „кривую температуры“.
Когда Валя заболел, оставаться в нашей крохотной комнатке, к тому же залитой весь день горячим южным солнцем, стало совсем невозможно, и я настояла на том, чтобы Михаил похлопотал о более удобном помещении. И вот бедняжке Михаилу пришлось решиться на этот „отчаянный шаг“,
Лишь только у Вали установилась нормальная температура, Михаил уехал в Ленинград.
А после его отъезда начался мой „Афонский Декамерон“, мои „10 дней, которые потрясли мир…“. Я оказалась окруженной „поклонниками“, на море купаться я спускалась в обществе 6 или 7 мужчин, и они звали меня „нашей русалочкой“… <…>» (Как видно, и среди «пролетариев» отыскались при надобности галантные кавалеры.)
Зима 1931/32 года.
«<…> Но во вторую половину зимы единственно, что меня немножко радовало, — это отношения с Михаилом… Правда, в них нет ни нежности, ни ласки, но он как-то много говорит со мной о своих делах (деловых, конечно), он как-то мягче, ближе и искреннее со мной…
25/1–32 г. Но и он меня беспокоит — он плохо чувствует себя, перегружен работой, не дающей ни удовлетворения, ни больших денег… Он много нервничает, волнуется, беспокоится… <…>
Последние дни он говорил, что на него ожидается „гонение“ — об этом его предупреждают со всех сторон его друзья… Его будто бы думают обвинить „во вредительстве“ — м[ожет] б[ыть], поняли, что те „мещане“, над которыми он так смеется в своих книгах, не кто иной — как сам „пролетарий“ — краса и гордость революции.
М[ожет] б[ыть], их удивила та популярность, которой он пользуется за границей. Во всяком случае, сегодня было совещание цензоров и членов ГПУ по вопросу о Зощенке… Всё же они вывели заключение, что он — „порождение советской власти“ и только неправильны методы его работы — он не берет частные случаи, а обобщает… (между прочим, метод его работы — обратный).
Как бы то ни было, пока что он реабилитирован.
В сущности, и не могло быть иначе, т[ак] к[ак] в конце концов Михаил, конечно, „их“, да он и сам признает это, только нет у него полной веры в этих людей, а потому и в исход их дела и их борьбы…»
Однако в это же время у Веры Владимировны набирал силу ее роман с большевиком Н. К. Авдашевым, вторым секретарем Петроградского райкома партии. И на тех же страницах воспоминаний она продолжает, делая вкрапления из своего дневника:
«И через несколько дней я написала (6/II—32 г.): „Он (Н. К. Авдашев) был вчера… И нелепо в душе росла нежность и глаза говорили — люблю тебя, мой милый…“
Он говорил о том, что нужно пойти работать, стать „винтиком“ большой общей машины и тогда придет цель, смысл, радость и обновление…
Тогда не будет тоски и одиночества. <…>».
Далее идет следующая запись:
«А потом — разговор ночной с Михаилом — о том, что „они“ выбивают почву из-под ног, что „они“ не дают возможности творчески работать, что они загоняли человека, как несчастную, жалкую почтовую клячу, и что на стиле, на безжалостном, фанатически
Итак, большевик Авдашев, ставший ее любовником, призывал сделаться «винтиком» в общей машине, писатель Зощенко, бывший ее мужем, отстаивал человечное отношение к людям и право на свободный творческий труд. (Публикаторы «Воспоминаний» дают такой, на наш взгляд, чрезмерный комментарий этой ситуации: «В метаниях В. В. Зощенко между Н. К. Авдашевым и М. М. Зощенко есть что-то от героини Ф. М. Достоевского Настасьи Филипповны с ее дилеммой — Рогожин и Мышкин». Но Вера Владимировна была достаточно эгоистична и прагматична, чтобы не допускать саморазрушения и собственной гибели.)
К лету 1932 года Вера Владимировна выбрала и купила в Сестрорецке дачу. «Михаил был дачей доволен, но почему-то нервничал и хандрил, и не было между нами той чудесной дружбы и близости, как в лето 1929 года», — пишет она в воспоминаниях. И по возвращении осенью из Сестрорецка в Ленинград у них все более определенно пошло параллельное существование. О себе она написала: «<…>…началась моя „двойная жизнь“, и это было так сложно, так мучительно сложно и тяжело». Тогда же была сделана ею запись и о муже:
«Вот сейчас — он случайно встретил сестру своей „первой“ (и единственной) любви — Нади Русановой…
И начал бывать у нее…
Я уже видела у него 2 карточки Нади. Наверное, он написал ей… Хорошо еще, что она за границей. Нет, нет у него ко мне ни любви, ни нежности, ни дружбы…»
Но тут же Вера Владимировна сообщает о собственных «новых увлечениях». У нее — своя отдельная от мужа компания, «наш кружок». Там некий прежний знакомый представил ей своего гимназического товарища, писавшего стихи, который становится ее «придворным поэтом». Отметив, что «романа» между ними «никогда не было», она называет, уже без этой ремарки, фамилии еще двух-трех лиц, в том числе аккомпаниатора в Доме культуры по имени Модест (мать которого она поселила даже в их с Зощенко квартире, в комнате сына)…
А Зощенко той же осенью уезжает в Коктебель, чтобы — после усиленной работы над «Возвращенной молодостью» — «попробовать в первый раз основательно отдохнуть», как объяснял он жене в письме. В Коктебеле он редко получал от нее ответные письма, что послужило очередным поводом для их размолвки. Касаясь этого инцидента, Вера Владимировна дает довольно полную картину своих тогдашних забот, дел и переживаний:
«Очевидно, надо было писать чаще, но замотали дела и всякие неожиданные „переживания“. Каждый день приходилось заниматься с Валей, ходить по делам — без конца в Госиздат за деньгами — надо было продать мою старую дубовую спальню и на эти деньги купить вещи для Михаила, а для этого ходить по комиссионкам. Надо было отдать в чистку халат Михаила, заказать „шляпки“ у Лапидус… ходить в ЖАКТ на совещания… <…>
И, конечно, ссориться и мириться с Модестом…
И, конечно, приходил Николай…
Вскоре же после моего переезда в город…
Позвонил и пришел… Я, конечно, вызвала Шуру… Сначала сидели втроем… Как-то объяснил свое летнее молчание… Потом — Шура ушла в час, а он в 7 утра…
„И хорошо, и глупо, и не нужно, и жаль бросить. Полная неразбериха и тупик…“ — так записала я эту встречу в своей „ежедневке“… <…>
Как странно — только с ним, с „большевичком“, с таким простым, простым человеком, мне, изломанной интеллигентке, было по-настоящему хорошо…»