Зощенко
Шрифт:
«<…> Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.
Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.
Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.
Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью…»
Здесь,
Когда Зощенко согласился уехать, это можно было сделать только самолетом через линию фронта. С захватом станции Мга немцы перерезали последнее действовавшее железнодорожное направление, и ни один эшелон не отправлялся более из Ленинграда. Кольцо окружения быстро сжималось, — были заняты известные каждому жителю с детства дачные и пригородные места. А Дорога жизни (или, как ее точнее называли, «дорога смерти») по льду Ладожского озера еще не установилась.
Но и самолеты гражданского назначения летали редко. По свидетельству В. К. Кетлинской, писательская организация даже при поддержке своей особой группы в штабе Ленфронта добилась всего шести посадочных мест в месяц. Персональные списки на эти шесть мест утверждались Военным советом, где требовали отправлять в первую очередь наиболее известных писателей, по возрасту и состоянию здоровья неспособных носить оружие. Кетлинская неоднократно возила в Смольный список оставшихся в городе писателей и оказывалась в трудном положении: тех, кто во что бы то ни стало рвались поскорее уехать, откладывали, а те, кому предоставляли возможность первоочередной эвакуации, уезжать не хотели.
Помимо Зощенко, так было с Анной Андреевной Ахматовой, чьи выступления по радио и в печати находили широкий отклик у ленинградцев, так было и с превосходным поэтом-переводчиком Михаилом Леонидовичем Лозинским, переводившим несмотря ни на что в блокадные дни «Ад» Данте. Кетлинской, чтобы настоять на отъезде Лозинского с женой, пришлось вручить им сочиненное ею самою «предписание Военного совета». Сослалась она на прямой приказ Военного совета и при отправке Ахматовой…
Своя посадочная норма для эвакуации самолетами имелась и у композиторов, артистов, ученых.
19 сентября Зощенко послал по почте письмо Лидии Чаловой (жившей неподалеку от него):
«…Сегодня утром должен был лететь, но произошла заминка. Едва подъехал к аэродрому — началась бомбежка. Полежал в канаве со своими спутниками — престарелыми академиками. Потом часа два ждали, пока придет все в порядок. После чего академики отказались лететь.
Я был в сомнении. Но увидел во всем этом некоторое дурное предзнаменование и тоже присоединился к академикам. Полетел один Мигай.
В общем, не знаю, как будет обстоять дальше. Возможно, что сегодня позвонят и прикажут лететь…» (В письме упомянута фамилия известного оперного певца.)
Вылетел он спустя день, 21 сентября.
Таковы были обстоятельства отъезда Зощенко из блокадного Ленинграда осенью 1941 года.
В воспоминаниях Л. Чаловой, помимо приведенного письма Зощенко, о его отъезде также говорится:
«Из того, что обычно берут люди, отправляясь в дальний путь и на долгое время, он не взял ничего. Думал, что едет — в худшем случае — на несколько месяцев. Был в легком пальто и — чемоданчик
Конечно, обо всех своих делах он сообщал Вере Владимировне — и из Москвы, и по дороге в Алма-Ату. Писал он ей часто и посылал постоянно деньги.
В Алма-Ате, тогдашней столице советского Казахстана, Зощенко работал на «Мосфильме» как штатный сценарист — разрабатывал предлагаемые ему темы, нужные в дни войны. Написал он и собственный сценарий для прославленного режиссера Григория Александрова, постановщика знаменитых «Веселых ребят», но тот тяжело заболел, и сценарий оказался невостребованным. «Некоторый рок продолжает висеть над моими драматургическими опытами…» — отметил Зощенко в письме Чаловой от 29 мая 1942 года. Тем не менее он хотел взяться за пьесу для театра Юрия Завадского, находившегося там же, в Алма-Ате.
Жил Зощенко в центральной гостинице («Дом Советов»), куда местные власти поселили эвакуированных московских кинематографистов, среди которых были известные всей стране режиссеры и актеры. Все «киношники» давно знали друг друга и жили в гостинице своим компанейским сообществом шумно, вольготно, с поздними хождениями из номера в номер, что Зощенко считал бесцеремонностью и что было ему в тягость. И сама работа в кино, как он также признавался Чаловой, не очень его удовлетворила. «Скучаю по своей основной работе. Но заняться моим делом пока затруднительно», — писал он ей. Своим — писательским — делом ему было трудно заняться не столько даже по загруженности на «Мосфильме», сколько по раздражавшему его образу жизни в гостинице. Наконец, чтобы найти себе спокойное пристанище, он обратился за помощью в местный Союз писателей. Зощенко повезло: уезжавший в Москву на работу в Казахское постпредство университетский преподаватель философии У. М. Балкашев с восточным гостеприимством предлагал в тот момент кому-либо из эвакуированных писателей поселиться в его квартире. Счастливцу предоставлялся кабинет хозяина — небольшая комната с письменным столом, тахтой и библиотекой. И Зощенко сразу ухватился за это предложение. Семья Балкашева — жена и трое детей — оставалась в квартире, но вела себя на редкость обходительно и тихо.
То была первая отрадная перемена в его здешней жизни. И он тут же принялся по вечерам за работу над своей задуманной почти десять лет назад и столь дорогой ему повестью. В упоминавшемся уже предисловии к ней, поведав, как он вывозил собранные материалы из окруженного Ленинграда, Зощенко рассказал и о том, как возобновил работу над «Перед восходом солнца»:
«В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.
<…> Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.
По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.
Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.
— Ничего, — говорил я сам себе, — тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.
Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался.